Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По крайней мере, никаких банальностей об иудаизме христианства или христианства в иудаизме я от нее не слыхала.
А вот своей еврейской кровью гордилась. И не той, которая, по чересчур ходкому выражению – “из жил”, но той именно, которая в жилах. Кровь – строительница моста через пропасть имен и поколений, кровь – судьба и причастность.
И, конечно же, Мандельштам… Так что была она еврейкой с обеих сторон: по крови и по Мандельштаму.
Случались занятные странности. К примеру, вот уже в который раз объявляет, что плохо знает Ветхий Завет, и это непоправимо: возраст подпирает, да и особого интереса нет. Начинала жизнь с Евангелиями (родители крестились еще до ее рождения[845]), – с ними и закончу…
Вдруг из какого-то угла, не припомню, по какому поводу, выплывает Талмуд. Н. Я. (почти нежно):
– Это же чудесная книга! Мудрая. Замечательная книга!
Откуда Талмуд? Почему? – не могу знать. …Черносливные глаза, нос с изящно изваянной горбинкой, нездешняя смуглость… В Израиле такие не диво, но в Москве она производила впечатление экзотического цветка на морозе. ‹…›
…Незнакомым со мной гостям представляла меня так: Майя. Киевлянка. Сионистка. Даст Бог и ОВИР – скоро станет израильтянкой. Очень успешно занимается Мандельштамом.
Гости вежливо кивали. К моему выбору относилась не просто одобрительно, но с воодушевлением и даже, как ни странно это покажется, – с гордостью.
У нее и у самой какое-то время были намерения того же плана, даже хранился израильский вызов. Но – не заладилось: что христианка – не собиралась скрывать, что Израиль относится к этому крайне неодобрительно, – знала и не порицала (“после всего, что евреи от христиан претерпели”), но второй раз в жизни сцепиться с государством, да еще еврейским, да еще на старости лет, – нет уж, увольте.
Не нравились и даже пугали кибуцы: опять колхозы! Зачем?
В дорожном угаре (телом – в Москве, душой – в Иерусалиме) я множила метры фантазии на миллиметры фактов и рисовала Н. Я. нечто вроде Телемского аббатства[846]. Но она стояла на своем: колхоз он и есть колхоз, как его ни назови. ‹…›
Сокрушалась, что осталась без родственников: что ни говори, а родная кровь много значит.
Восхищалась воинственностью Израиля, рассказывала, что мало чему так радовалась, как победе в Шестидневной войне.
В 73-м не отрывалась от “вражеских голосов”, чтобы не пропустить очередную сводку. Панически боялась поражения, затребовала карту – отмечать боевые действия и передвижения израильских войск. А в одну из последних встреч строго и торжественно приказала: “Не отдавайте арабам Синай. Там Бог говорил со своим народом”.
…Н. Я. была приветлива с теми, кого привечала, и даже любопытна к обстоятельствам личной жизни и биографии близкого окружения.
Говорила: вы (поколение, прослойка, срез, сообщность) – наша месть поколению ваших родителей: они были коммунисты, и они нас уничтожали, а вы отвернулись от них и потянулись к нам. Оська был бы доволен: у него появился читатель. И всё же нередко мне казалось, что ей с нами – скучно. Не с кем-то конкретно и отдельно, а скопом, со всеми – поколением, прослойкой, сообщностью…
И то сказать: если на дне ее памяти так и не осели “жестокие романсы” молодой Анны Андреевны, ледяное высокомерие Марины Ивановны, любовные громыхания Маяковского или разверзавшиеся хляби хлебниковского безумия, – что могли ей дать мы? Чем удивить? Да ничем. У кого-то – истерический роман, у кого-то – скандальный развод, так ведь важно не у кого, а – кто?
Чтобы сострадание остановило сердце и движение, на рельсах должна лежать Анна Каренина.
А раз так, не остается ничего другого, кроме как растолкать сонную “ауру” наших существований.
Назовите это психологической провокацией, до которой, как я понимаю, Н. Я., особенно в молодости, была заядлая охотница. Но иначе – с чем бы она ела пресный хлеб общения?
…Н. Я. до того тщательно начертала план, что даже место моего назначения вывела крупными печатными буквами: Пушкин. Понимала, с кем имеет дело…
И план действительно свое дело сделал – окончательно меня запутал, и я бессмысленно долго кружу между станционным буфетом и какими-то невнятными, сбегающими от перрона тропками.
Выручила буфетчица, не без удовольствия наблюдавшая мои стыдливые метания:
– Что? Небось жидовского батюшку ищешь?[847]
Я утвердительно сглотнула: да, мол, ищу, именно батюшку, именно жидовского…
…Сижу на завалинке, на сквозняке двух потоков речи: один – из окна, за которым о. Александр вразумляет какого-то нервного неофита, другой поток заливает уши первостатейным матом: рядом со мной на церковном подворье строительные рабочие обсуждают качество кирпича, досок, оплату, заказчика…
Новообращенный в смятении: можно ли совместить Евангелие и карнавал? А что, если даже и М. М. Бахтин[848], до сих пор до дрожи почитаемый, не кто иной, как роковой обольститель, ловец неокрепших душ?
Мат сильно мешает, но по отдельным просочившимся словам и интонациям понимаю: страдальцу грехи отпущены, а попутно и Бахтину с карнавалом: как учит нас М. М., католическая церковь карнавал не осуждала, и негоже нам, православным, быть святее папы римского.
Окрыленный посетитель, конечно же, “из наших”, выходит на крыльцо, со вкусом втягивает запах свежей стружки и под глумливое хихиканье строителей исчезает из пейзажа. Моя очередь.
…В начале семидесятых торговая сеть страны зияет черными дырами, в которые косяками безвозвратно уплывают предметы любой необходимости.
Поэтому моя авоська “под завязку” напичкана жестянками с “Бычками в томате”, “Шпротами в масле”, “Сельдью бланшированной” и даже всенародными любимицами – “Сайрой” и “Печенью тресковой”.
Это Н. Я. прислала о. Александру “кошерный” гостинец по случаю Великого поста и велела кланяться.
Поручение нравственно безупречно именно заурядной обыденностью повода: ведь не для того я мерзла в нечистой, еще не оттаявшей от зимы электричке, чтобы всемогущий о. Александр и меня приобщил к свету истинной веры!
На это Н. Я. не только что не рассчитывала, но и не хотела даже самой укромной клеточкой своего со– и подсознания. В этом я абсолютно уверена. Диалога ради? Но в то время пандемия мирового диалогического слабоумия, с какой бы стороны она ни надвигалась, даже не маячила на умственном горизонте, и даже само слово еще не успело сойти с академических высот.