Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все эти люди жили в Пекоте и окрестностях и знали друг друга по меньшей мере в лицо, даже не будучи в деталях осведомлены о биографиях, трудовом стаже, полицейских досье, музыкальных и бейсбольных предпочтениях, любимых боксерах, женах, дочерях и сыновьях других завсегдатаев; но через три дома по Гей-стрит все-таки железнодорожная станция, и появление незнакомцев в любое время суток – вполне обычное дело. Особо никто и бровью не повел, когда морозным утром несколько месяцев назад двое неизвестных мужчин вошли и тихонько заняли пару табуретов у стойки; трудно, а то и невозможно точно припомнить момент, когда местные сообразили, что и эти двое стали завсегдатаями.
Приезжали они по пятницам, за считаные минуты до того, как грек включал неоновую вывеску в окне. Оба некрупные; младший (едва ли старше двадцати пяти) – ухоженный щеголь, изящный, болезненно стройный (видно по косточкам запястий и крупному выступу кадыка). Стригся он так коротко, что не нужна никакая помада, и всегда – ну, во всяком случае, по пятницам – надевал красный галстук-бабочку. Другой был скорее крепыш, широкогрудый и широкоплечий, с широким же задиристым лицом и смутной тенью даже на свежевыбритом подбородке. Выглядел он неизменно так, будто поутру не столько оделся на работу, сколько повздорил с костюмом, рубашкой и галстуком. Был он старше первого разве что лет на десять, но темный глянец его висков исполосовала седина, а лоб даже в бесстрастии кривился морщинами, отчего на лице навеки застыла гримаса недоверия и легкого удивления.
Два товарища всегда занимали кабинку в дальнем углу прежней гостиной желтоватого домика – давным-давно похороненной под слоем блестящего ламината и рябящего хрома – или же, если кабинка была занята, ту, что напротив, у двери в туалет. Они здоровались с владельцем, улыбались его дочери, неизменно отвечали на кивки других посетителей, но редко предлагали или откликались на предложение поболтать, и со временем такие предложения поступать перестали. Эти двое просто заходили, садились, завтракали, расплачивались по счету и уходили. Если шел дождь или снег, они пожимали друг другу руки в прихожей; если нет – коротко прощались на стоянке: единожды встряхивали друг другу руки, сверху вниз, решительно, словно всякий раз о чем-то уговаривались и отныне будут партнерами в каком-то скромном, но благодарном бизнесе – или же словно им больше незачем видеться. Потом щеголь, едва ли час назад сошедший с поезда на восток, из Джамейки, бежал на станцию вместе с прочими устремившимися на запад мужчинами, торопился поспеть на 07:14, а крепыш садился в машину и уезжал.
В то утро они заняли кабинку в глубине, номер 11. Тощий, довольно-таки проглот, поедал свой традиционный утренний рацион: глазунья из трех яиц, гамбургер, жареная картошка и четыре ржаных тоста. Спутник его – в закусочную он нырнул с гримасой утренней тошноты, характерной для заядлых курильщиков и не покинувшей его до самого ухода, – ограничивал себя, по обыкновению, двумя «улитками» с маслом. Непривычная ажитация или предвкушение проглядывало в том, как он косился на часы, кивком пальца подзывал официантку, ерзал, и вертелся, и раскачивался взад-вперед. Впрочем, он, крепыш этот, всегда был довольно суетлив.
Как водится, эти двое весь завтрак проговорили, тихо, но не заговорщицки, ничем не выдавая напряженности, или спешки, или нужды затолкать в этот еженедельный совместный час богатый, неторопливый, разнообразный нарратив подлинной жизни. Их глаза встречались, заглядывали друг в друга, затем отыскивали тарелки, или кофе, или сигарету, балансирующую на краю пепельницы. Оба вполне склонялись – желали даже – причаститься общим стараниям завсегдатаев «Каллодена» отогнать адских тварей и тьму негасимым огнем острот и сентенций. Проходя мимо их стола, любой мог уловить обрывки диалога, решительно ничем не отличавшегося от разговоров по всей «Аварии».
– Зря уволили Дрессена, – сказал человек в красном галстуке-бабочке.
– Мужик всего-то хотел гарантий занятости, – согласился тот, что постарше. – И я считаю, вполне заслужил. Два вымпела и ничья за три сезона.
– Ты чего раскачиваешься? Молишься?
– Извини. – Тот, что постарше, подчеркнуто прекратил ровную легкую качку, обеими руками ухватившись за хромированную кромку стола.
– Тебе в туалет надо?
– Я перестану. Как твоя мать?
– Лучше. Уснула.
– Слава тебе господи.
– Ночью удалось поспать. Пять часов. Впервые за месяц. Как бы не больше.
– Ты гораздо лучше выглядишь.
Тот, что постарше, взял свою сигарету, отложил, опять взял. Ошметок горящего пепла упал на бумажную салфетку. Крепыш прихлопнул его ладонью. Стаканы с водой зазвенели, кофейные чашки подпрыгнули.
– Ешкин кот, – сказал он.
– Ты полегче.
– Извини. Что-то меня сегодня потряхивает, не знаю почему.
– Невероятное дело. – В голосе у молодого проскочила резкая нота. Он прикрыл ее кофейной чашкой, от души отхлебнув. – Трясись, я не против.
– Ты видел?
Вчера утром пожилой сенатор из Невады в прямой трансляции с заседания сенатского подкомитета по расследованию подростковой преступности вынудил старшего отвечать на унизительные вопросы касательно склонности этого последнего писать про отношения супергероических мужчин и мальчиков.
– Слышал по радио в учительской.
– Ой мамочки. А учителя что, сидели и слушали?
– Кое-кто слушал. Остальные учительствовали.
Человек в галстуке-бабочке отставил кофейную чашку. Подобрал нож и вилку, разрезал остатки гамбургера на три аккуратных куска и один за другим отправил их в рот.
Старший опять закачался. Друг наблюдал за ним, жуя. Хотел было отпустить замечание, но раздумал.
– Мой брат в Монреале, – наконец произнес он. – Говорит, у «Роялз» есть один парень. Из Пуэрто-Рико. Аутфилдер. Брат видел, как он запулил три тройных за один матч. Бобби его зовут. Бобби Клементе. Такой, знаешь, ну просто молодой парень.
– Вундеркинд.
– Un chico maravilloso.
– Жалко, что ему сунуться некуда. Еще же Робинсон. И Фурилло. И Снайдер.
– Это да. Если ты еще раз посмотришь на часы, я за себя не ручаюсь.
Молодой говорил насмешливо, но уголки его глаз собрались морщинками, точно от боли или досады.
– Извини, извини. – Старший оторвал взгляд от часов, поднял голову, краснея, и печально повторил: – Снайдер.
– Снайдер, – согласился щеголь, а затем: – Господи боже мой. Ты сам-то себя видел? – Голос его помрачнел, стал нежным, сардоническим и – впервые с начала этого свидания за яичницей и кофе, в дыму, среди шляп, в резком свете закусочной «Каллоден» – заговорщицким. – У тебя стоит на полвторого. Мой отец так говорил. Ты же доволен.
– Бог его знает почему. Это какой-то бред, Феликс. Мне бы надо стыдиться.
– А ты нет.
– Не-а.