Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На меня приглашение явно не распространялось. А Фрэнк был смущен, он не знал, что сказать. Я ответил за него. «Да, – я сказал, – конечно, он хочет с тобой поужинать».
И он согласился. Они прожили вместе четырнадцать лет, и это были самые счастливые годы в жизни Теннесси. Фрэнк был для него и мужем, и возлюбленным, и агентом. Вдобавок, у него был замечательный талант устраивать вечеринки, очень нужный Теннесси. Когда приехал Юкио Мисима, прекрасный японский писатель – тот, что собрал отряд и попытался захватить японскую военную базу, а потом сделал харакири, – когда Мисима приехал в Нью-Йорк в 1952 году, Теннесси сказал Фрэнку, что хочет устроить прием в его честь. И вот Фрэнк собрал всех, какие были, гейш, от Нью-Йорка до Сан-Франциско, но этим не ограничился. Он нарядил гейшами еще сотню мужчин. Более экстравагантной вечеринки я за всю мою жизнь не видел. Теннесси нарядился роскошной гейшей, и они всю ночь до рассвета разъезжали по парку и пили шампанское. Так Мисима впервые отведал вкуса западной жизни, и он сказал: «Никогда не вернусь в Японию».
Когда Фрэнк умер от рака в 1962 году, Теннесси тоже немного умер. Я очень хорошо помню последние часы Фрэнка. Он провел их в палате нью-йоркской больницы, где беспрерывно, сменяя друг друга, толпились друзья. Наконец строгий врач приказал убрать посетителей, включая Теннесси. Теннесси отказался уйти. Он опустился на колени перед узкой кроватью, взял Фрэнка за руку и прижал его ладонь к своей щеке.
Врач все же попросил его уйти. Но Фрэнк вдруг прошептал: «Нет. Пусть останется. Мне это не повредит. В конце концов, я к нему привык».
Врач вздохнул и оставил их вдвоем.
С тех пор Теннесси никогда уже не был прежним. Он всегда много пил, но теперь стал совмещать алкоголь с наркотиками. И водил компанию с очень странными людьми. Думаю, последние двадцать лет он прожил один – с тенью Фрэнка.
Но сейчас, когда я вспоминаю Теннесси, я вспоминаю хорошие времена, веселые времена. Он, несмотря на внутреннюю печаль, никогда не переставал смеяться. У него был замечательный смех. Не грубый, не вульгарный и даже не очень громкий. В его хрипотце было что-то от смеха миссисипского речника. Всегда можно было понять, что это он вошел, даже если в комнате полно народу.
А юмор у него был довольно резкий. Если что-то его взбесило, он впадал в одну из двух крайностей: либо это был очень мрачный юмор, и тогда он беспрерывно смеялся на протяжении всего обеда, по обыкновению с пятью мартини, либо горькая злость – на себя, на отца, на всю свою семью. Отец никогда его не понимал, семья, по-видимому, винила его в сумасшествии сестры, и сам Теннесси… в общем, думаю, он сам себя считал не совсем нормальным. Это видно было по его глазам, в них все время что-то менялось, словно в чертовом колесе веселья и горечи.
Это не значит, что с ним было тяжело или неинтересно. Мы вместе ходили в кино, и никогда меня столько раз не выгоняли из кинотеатра, сколько с ним. Он начинал сам говорить реплики, насмешничать, изображать Джоан Кроуфорд. Вскоре приходил администратор и просил нас вон.
Но самый смешной случай произошел четыре или пять лет назад, когда я приехал к Теннесси на Ки-Уэст. Мы были в баре, набитом битком – человек, наверное, триста, геев и натуралов. За столиком в углу сидели муж с женой, оба пьяные. На ней были брюки и лифчик; она подошла к нашему столу и протянула карандаш для бровей – чтобы я поставил автограф ей на пупок.
Я засмеялся и сказал: «Да нет. Оставьте меня в покое».
«Как ты можешь быть таким жестоким?» – сказал мне Теннесси и у всех на глазах написал мое имя вокруг ее пупка. Когда она вернулась к своему столу, муж разъярился. Не успели мы глазом моргнуть, как он выхватил у нее карандаш, подошел к нам, расстегнул ширинку, вынул член и сказал – мне: «Раз уж ты всюду ставишь автографы, не откажи, и мне поставь».
Никогда не слышал, чтобы в помещении с тремя сотнями людей стало так тихо. Я не знал, что делать, – только смотрел на него.
Тогда Теннесси протянул руку и взял у него карандаш. «Не уверен, что тут хватит длины для автографа Трумена, – подмигнув мне, сказал он, – обойдемся инициалами».
Бар полег от хохота.
Последний раз я видел его за несколько недель до смерти. Мы ужинали в очень интимном ресторанчике под названием «Ле клаб»; физически Теннесси был в хорошей форме, но грустен. Он сказал, что у него не осталось друзей, что я один из немногих, кто по-настоящему его знает. Жалел, что между нами не сохранилось былой близости.
Он говорил, в камине жарко горел огонь, а я думал: да, я знал его. И вспоминал тот вечер много-много лет назад, когда я впервые понял, что да, знаю.
Год был тысяча девятьсот сорок седьмой, и премьера «Трамвая „Желание“» была головокружительным, незабываемым событием. В последней сцене, когда потускнел свет и в сумраке, протягивая руки к рукам санитарки и доктора, Бланш Дюбуа прошептала: «Не важно, кто вы такой… я всю жизнь зависела от доброты первого встречного», – публика оцепенела, затаив дыхание. Сердца замерли от ужаса и красоты. Занавес давно опустился, и по-прежнему ни звука. А потом как будто взорвались каскадом воздушные шары. Великолепная овация, зрители вскочили разом, точно подброшенные ураганом.
Герои, Джессика Тэнди и Марлон Брандо, шестнадцать раз выходили на поклоны, прежде чем произвели свое действие выкрики «Автора! Автора!». Он с неохотой вышел – был выведен – на сцену, этот молодой мистер Уильямс. Он покраснел, как от первого в жизни поцелуя, притом – незнакомки. Он точно не упивался успехом премьеры; он испытывал непреодолимый страх перед деньгами, настолько тяжелый, что даже по такому случаю не мог допустить мысли о новом костюме, поэтому был в темно-синем, лоснящемся от многих встреч с сиденьями в метро, и узел галстука у него съехал, а одна из пуговиц рубашки висела на нитке. Он был трогательно невысок ростом, подтянут, крепок и со здоровым цветом лица. Он поднял две маленькие, но рабочие по виду ладони и, утихомирив ненадолго восторги, голосом южанина, медлительным, как Миссисипи, разбавленная джином, сказал: «Спасибо. Спасибо большое, спасибо, спасибо…» То, что он чувствовал и ты чувствовал, было радостью