Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце 1970‐х – начале 1980‐х годов эмигрировало много советских художественных диссидентов. Одни, постарше, привезли на Запад свое искусство уже в готовых форматах. Другие обрели его на чужих берегах. Соц-арт в своем великолепии – это детище Нью-Йорка. Комар и Меламид, Косолапов, Соков заговорили формулами, впитанными с детства, переведя их на язык абсурда. Трудностей при переводе не наблюдалось. Ленин и Джакометти, Сталин и Монро, деревянная рубашка как деревянный костюм (гроб), игрушечный мишка с серпом и молотом, Сталин и Гитлер на качелях народной северной деревянной игрушки, пятиконечные и шестиконечные звезды, доллары и серпы, однозначный звук выстрела «Авроры» – «Хуяк». Очень жесткий, афористичный, недобрый и дико смешной взгляд на созданные обществом мифы.
Второй русский авангард стремительно уходит. Хотя и понятие это используется очень расплывчато, и разница в возрасте тех, кого мы проводили в последние годы велика: Немухину было девяносто, а Янкилевский и Соков не дожили до восьмидесяти. В написанных уже учебниках по истории отечественного искусства ХX века они проходят по разряду «неофициального искусства», а в ненаписанных, надеюсь, разойдутся по своим ячейкам и обретут статус классиков. Соков в этом не сомневался: он слишком серьезно занимался изучением и сотворением мифов, чтобы не верить в то, что мифы вечны.
9 ноября 2018
Причина смерти – воля божья
Умер Оскар Рабин
Вчера (7 ноября) во Флоренции на девяносто первом году жизни скончался большой русский художник Оскар Рабин. Для рожденного при советской власти человека, лишенного гражданства, изгнанного и многократно ею проклятого, умереть 7 ноября, когда и власти той нет, и праздник в календаре не отмечен, – хороший знак. Для живописца умереть во Флоренции – огромная честь. Для художника перевалить за девяносто и работать до последних дней в ясном уме и с сильной рукой, умерев накануне очередной своей выставки, – божий дар. Сценарий такого конца Оскар Рабин легко мог бы сочинить себе сам, он знал толк в бумажках, без которых и человек не человек: за всю свою жизнь он написал множество своих паспортов, анкет, видов на жительство и даже визу на кладбище «выдал» себе сам. В графу «причина смерти» вписано – «воля божья». Всевышний оказался к нему милостивым.
В истории отечественного искусства Оскар Рабин прочно приписан к «лианозовской группе». И ничего, что группы такой в реальности не было, а были у станций Савеловской железной дороги Долгопрудная и Лианозово типичные подмосковные бараки с земляными полами, в которых жили простые советские граждане и среди них художник, поэт и большой учитель Евгений Кропивницкий, учеником, а потом и зятем которого стал Оскар Рабин. Их барак был местом паломничества учеников и знакомых художественно-литературного семейства, и всю эту разностильную и разношерстную компанию (в ней и Генрих Сапгир, и Игорь Холин, и Николай Вечтомов, и Лидия Мастеркова, и Владимир Немухин, и Всеволод Некрасов) для удобства сначала обличителей, а потом и исследователей назвали «группой».
Рабин появился на Долгопрудной у Кропивницких четырнадцатилетним мальчишкой, круглым сиротой, только что пережившим болезнь и смерть матери в холодной московской комнате, менявшим полученный по карточке хлеб на краски и чудом прибившийся к студии Кропивницкого в Доме пионеров. Потом у него будет мучительный путь в Ригу к родным матери, работа на хуторе, выбивание первого в его жизни паспорта, прием в Рижскую академию художеств, бездомность, ночевки в классах Академии, четыре месяца учебы в Суриковском институте в мастерской главного соцреалиста эпохи Сергея Герасимова, которые закончились исключением за «формализм». Шел 1949 год, латышу по паспорту и еврею по папе и по фамилии рыпаться было бесполезно. Подрабатывал как мог, устроился десятником по разгрузке вагонов на Долгопрудной, проработал там шесть лет. В 1950‐м женился на Вале Кропивницкой и даже обрел со временем собственный барак – точнее, комнату в 19 квадратных метров в бывшем зэковском бараке у станции Лианозово.
Мартовское сталинское «дыхание Чейна-Стокса» в 1953 году компания Кропивницкого – Рабина услышала как легкое дыхание. Сначала выпили, потом стали ловить сигналы о переменах. Для Рабина идеей фикс всей его жизни было работать художником. То есть не время от времени художником, как это делали все его приятели, а только художником. И жить на деньги от живописи. После смерти Сталина почудилось, что эта утопия не так уж недостижима – в 1956‐м Рабин бросает работу грузчиком и начинает штурм художественных инстанций. В 1957‐м приходит на отборочную комиссию III выставки произведений молодых художников Москвы и Московской области с кучей странных и подозрительно «примитивных» работ, взяли парочку самых невинных, но это уже было кое-что. Летом того же года у него берут несколько натюрмортов на выставку к VI Всемирному фестивалю молодежи и студентов и даже дают диплом участника. А это уже Бумажка – с ней можно работать художником, что Рабин и делает, устроившись оформителем на комбинат декоративно-прикладного искусства.
Подчеркнутое уважение к собственной профессии сыграло с Рабиным и дурную, и хорошую шутки. Оно вообще вело его по жизни, сочинило ему судьбу. Он был самым рациональным, самым последовательным защитником права художника на профессию, ему бы в средневековую гильдию Святого Луки, а не в советскую реальность: пока большинство «нонконформистов» служили на разных невнятных работах или зарабатывали большие деньги иллюстрацией детских книг и научных журналов, упрямый Рабин хотел зарабатывать своей живописью. Он назначил воскресенье открытым днем в своем бараке – и это стало и еженедельным салоном, и еженедельной выставкой. Появились первые покупатели – коллекционеры и иностранные журналисты и дипломаты. Сначала единицы, потом больше. По этому же образцу стали устраивать однодневные выставки и в других мастерских. В 1964‐м, после показательного разноса Хрущевым «абстракционистов» на выставке в Манеже, Рабин первым понял, что с попытками официализации можно заканчивать, и предложил выставляться на открытом воздухе. Московских барачных художников уже хорошо знали на Западе (около двадцати только групповых выставок за пятнадцать лет значится только в резюме Рабина, а была еще и персональная выставка в Лондоне), так что резонанс был обеспечен заранее. Вот только никто не мог предугадать, что картины на пустыре будут давить бульдозерами. «Бульдозерная выставка» 1974 года стала поворотной – фотографии с висящим на ковше Рабиным и покореженными картинами обошли весь мир. Советское начальство дало малый обратный ход – разрешили сначала уличную, а потом и несколько выставок в залах, но о Рабине не забыли. В 1977‐м ему настойчиво предлагают уехать в Израиль, а после отказа сажают подумать в КПЗ. «Туристическая» виза во Францию через полгода оборачивается для семьи лишением гражданства и мастерской рядом с Бобуром в Париже.
Живописи как главной ценности своей жизни Рабин не изменял никогда. Его темные, «помоечные», так оскорбившие советскую оптимистическую публику картины не перестали от эмиграции быть темными. Уроки Кропивницкого, а через него и французского фовизма, в преломлении черно-белой, с редкими всполохами света и цвета действительности, никуда не ушли. Многие десятилетия его читали как борца с системой и чуть ли не поп-артиста, увеличивающего и без того массовое. А он был и оставался до самого конца прежде всего живописцем – в том смысле, в каком были живописцами Суриков и Репин, Дега и Мане, Веласкес и Халс: когда в удачном мазке для автора все наслаждения мира. К такому пониманию Рабина нам еще надо будет привыкнуть. Но сам он себя таким и видел. И нам завещал.