Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Во всяком случае, Пит, благодарю вас за совет.
После ухода Петера Дюлькена он долго сидел, забившись в кресло, мрачный. Они-то свою выгоду понимают. Было бы сумасшествием опять строить из себя шута. Солидарность, видите ли, товарищество, и уж я на веки вечные должен стать их пленником. Для чего же умерла Анна, если я даже и теперь не смогу образумиться и выполнить решение, подсказанное мне ее смертью?
И если Пит тычет мне в лицо, что он продал этот дурацкий подлинник Генделя, то это лишь наглый блеф. И не подумаю поддаться на эту удочку. Рукопись, клочок бумаги, – а я изволь пожертвовать своим призванием, всей своей жизнью. Ставить это на одну доску просто бесстыдство.
Он и сердит, и доволен, что не дал победить себя. И все же радость оттого, что он может отдаться музыке, глубокая радость, всколыхнувшая его накануне прихода Пита, вдруг испарилась. Он призывает на помощь Анну. Но ему уже не удается отчетливо представить себе ее образ. Вместо ее звучного голоса он слышит по-кельнски спокойный и флегматичный голос Петера Дюлькена: «Да я продал свой генделевский подлинник – вы знаете, опус пятьдесят девятый».
* * *
На следующее утро он впервые увидел «Парижскую почту для немцев». «ПП», – сказал он про себя зло и презрительно, но тотчас же принялся за чтение. Сначала он читал с деланым равнодушием, затем все с большей жадностью, с профессиональным интересом. Он всмотрелся в титульную полосу, в новое название. Он прочел заметку с объяснением перемены названия. Она была составлена ловко; в ней говорилось о разногласиях между издательством и редакцией, но не было полемики против Гингольда, ничего такого, что послужило бы для него зацепкой. Заметка не бросалась в глаза, и, вероятно, немногие подписчики поймут, что это новая газета. Затем Зепп прочел свою пародию на речь фюрера о Рихарде Вагнере; статью в самом деле поместили так, чтобы ни один читатель не проглядел ее. Он пробежал весь номер до последней буквы не как читатель, а как редактор. Он был весь захвачен чтением, он восклицал «ага», прищелкивал языком, бурчал «ах, паршивцы», или «великолепно», или «задали же мы им жару».
Лишь прочитав газету до конца и бросив ее на письменный стол, он с удивлением, испугом и презрением к себе заметил, как поглотило его это чтение, как он врос и влюбился в свою редакторскую работу.
Но это уже в последний раз, с этим покончено навсегда. И он с ожесточением сел за пианино.
Принялся за одну из песен Вальтера.
«На что же – увы – мои годы ушли?» – начал он, и слова эти глубоко проникли в его сердце. «Товарищи детства, – говорилось дальше, – дряхлы и ленивы, и вырублен лес, и заброшены нивы. Лишь воды текут, как веками текли». Да, это его волновало. И дальше: «Иной, что мне другом звался, едва замечает меня». И заключительный стих: «Все больше и больше обид». Мелодия к этим стихам давно уже звучала в нем. Хорошая мелодия, гораздо ярче и свежее, чем написанная им в свое время к оде Горация о «быстро текущих годах». Но сегодня работа у него не спорится, ничего не выходит, все остается мертвым и холодным. Он почти обрадовался, когда рядом кто-то начал барабанить деревянными пальцами сонату Моцарта, так что ему представился предлог с шумом захлопнуть крышку пианино.
Зепп потянулся. Он сказал «нет», он не дал себя переспорить, он принадлежит теперь своей музыке. Это хорошо, это замечательно; если песня сейчас, утром, не удалась, значит удастся днем.
Но она не удалась ни днем, ни на следующий день, ни еще на следующий. Зепп оставался бескрылым. Все говорил себе, как он счастлив, что может заниматься музыкой. Но когда ему попадался на глаза номер «ПП», трудно было отделаться от мысли, что он удрал из школы, что он прогульщик.
На третий день пришел Черниг. Он был неплохой друг, он уже несколько раз побывал у Зеппа. И Зепп в его присутствии делался молчаливым, застывал; сегодня он встретил своего приятеля раздраженной, запальчивой болтовней, он вымещал на нем досаду на самого себя и искал слов, которые могли бы задеть Чернига.
– Вы, Черниг, единственный человек, – начал он, – не имеющий права соболезновать мне. Разве не вы издевались в язвительных строфах над убогостью мещанских семейных уз и над плохим душком безразличных супружеских отношений? Ваше соболезнование я могу понять только как иронию. – И он процитировал Чернигу стихи Чернига.
– Очень похвально, профессор, – спокойно ответил тот, – что вы выучили наизусть мои стихи. Мне они уже до некоторой степени чужды. Я от них не отрекся, нет, это превосходные стихи. Но за семь лет, говорит где-то Стриндберг, все клетки в нашем организме обновляются, и сами мы уже не те. Я просто вырос из моих стихов. Как вам известно, я виталист, – продолжал он оправдываться перед Зеппом, – по-моему, кто хочет по-настоящему жить, чувствовать себя вполне свободным, должен принять на себя все, что только можно пережить, и не бежать от опасностей и пропастей, а искать их. Вот почему я принял на себя всемирный потоп, рискуя околеть. Я пережил всемирный потоп, я знаю, что это такое, но теперь молодость прошла и с меня хватит, теперь я хотел бы попасть в ковчег. Человек – странная помесь: он то Фауст, то Мефистофель, а то просто какой-нибудь Мюллер или Шульце. Сейчас я некий Шульце. – Зепп слушал молча, вместо ответа он только язвительно улыбался. Черниг продолжал: – В настоящее время оставаться одиночкой – смелость, которая граничит с глупостью; ибо, кто сегодня не займет места в какой-нибудь шеренге, тот почти наверняка будет растоптан массами. Я хорошо это знал и тем не менее имел мужество много лет жить индивидуалистом, вероятно последним индивидуалистом. Но это уже прошлое, отжитое, история. И то, что вы, профессор, – вежливо кончил он, – помните мои стихи тех времен, когда я еще был индивидуалистом, лишь доказывает вашу любовь к истории.
Зеппа раздражало, что Черниг проскользнул в царство буржуазного уюта и, по-видимому, отлично себя там чувствует. Неужто человеческая природа так непостоянна? И когда встречаешь человека, он уж не тот, каким был в последний раз, как речные волны, в которые ты вторично опустил ногу, уже не те? Но тайная причина недовольства коренилась глубже. Ему хотелось иметь