Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разговор зашел о «Сонете 66». В свое время Зепп, поглощенный работой в газете, предоставил другу свободу действий, и «Сонет 66» был издан так, как хотелось Чернигу, – в роскошном переплете и с претенциозным предисловием. События последнего времени помешали Зеппу сказать Чернигу, как противно ему это оформление. Сегодня он был в подходящем настроении для такого разговора. Он стал зло и пристрастно потешаться над изысканностью бумаги, шрифта, переплета и разобрал по косточкам вводный очерк Чернига. Раздраженный Зепп нашел глубоко обидные слова. Сначала Черниг отвечал терпеливо, но постепенно и он вошел в раж и стал наносить удары, выбирая больные места.
– Язвительный тон, профессор, – сказал он, придавая оттенок кротости своему детскому голосу, – вам отнюдь не к лицу. Вы по натуре добродушны, но, разозлившись, становитесь удивительно пристрастны. Вы уже давно говорите совсем не о моем очерке, ваша критика целиком направлена против нынешнего Оскара Чернига. И на этого Чернига вы тоже смотрите с достойной сожаления субъективностью. Взираете на него столь неблагосклонно лишь потому, что сами-то вы не в ладу с собой. Я уже однажды сказал вам, что в каждом новом положении – и это весьма примечательно – мы находим новое враждебное нам начало и считаем его наихудшим злом. Тогда я видел своего заклятого врага в распорядке дня, которым нас допекали в «Убежище». Теперь я постиг, что «заклятый враг» – не вне, а внутри нас. Мой худший враг – это не Гитлер и не глупость, мой худший враг – это я. И то, что сегодня так взвинтило вам нервы, дорогой профессор, – это не Оскар Черниг и не его превосходный очерк о Гарри Майзеле, это вы сами.
Слова Чернига глубоко задели Зеппа, и долго еще после того, как друг ушел, он мысленно перебирал и ворошил их. Он упрямо пил сладкий яд черниговских стихов, теперь безразличных автору, и нынешний Зепп был ему чуть ли не противнее, чем нынешний Черниг.
Он сел за пианино, опять и опять пытаясь влить в вальтеровские стихи муку недовольства последними двумя годами своей жизни, годами, потерянными по собственному недомыслию. «Но что же – увы – мои годы ушли?» Но звуки иссякли, все оставалось мертво. То, что он делал, было такой же халтурой, как игра на рояле за стеной. Он выдохся, он конченый человек.
* * *
Вечером того же дня впервые после смерти Анны Зепп встретился с Эрной Редлих. Зепп жаждал излить ей свою душу, как делал это прежде. Она всегда умела слушать; кроме того, она храбро, ни с чем не считаясь, разумеется ради него, завладела списком подписчиков «ПН» – он узнал об этом от Петера Дюлькена, – и у нее, вероятно, были неприятности с начальством. Эрна настоящий друг, с ней можно отвести душу, пожаловаться, что он боится творческого бесплодия и что работа в газете погубила его как художника. Он надеялся, что, когда назовет все свои страхи по имени, ему легче будет от них избавиться.
Но когда Эрна во плоти и крови уселась против него за столиком кафе, у Зеппа словно язык отнялся. Близость, установившаяся между ними, исчезла. Казалось, что теперь, когда Анна умерла, она имела над ним большую власть, чем при жизни. Ему уже казалось непостижимым, как он мог изливать душу перед этой незначительной, неумной девочкой, забывая о существовании Анны, и вечер прошел принужденно, холодно.
6
«Зал ожидания»
В последующие дни он вновь и вновь заставлял себя взяться за работу. Но вместо стихов Вальтера фон дер Фогельвейде слышал слова Петера Дюлькена, и ничто ему не удавалось. Еще никогда в жизни Зепп не чувствовал себя таким бесплодным, выхолощенным. Он исписался, он попросту «старая кляча». Но ему показалось, что этим выражением он умаляет свою беду, и он быстро поправился: «Мой daimonion[31] молчит».
Слово «даймонион» напомнило Зеппу о старике Рингсейсе. Вот с кем можно отвести душу. Как это он не подумал о нем тотчас же. Он навестил его.
Рингсейс все еще лежал в своей крошечной зловонной каморке, заброшенный, старый, обреченный.
– Редкая птица, – воскликнул он по-латыни, увидев Зеппа; он явно ожил. – Здесь, в этом доме, – объяснил он, – живут почти исключительно французы, а с ними мне теперь трудно сговориться: мое французское и английское произношение, вероятно, всегда было плохим, но все же мне удавалось говорить на этих языках даже с людьми, чуждыми гуманитарного образования. Но теперь моя память слабеет, я позабыл множество французских и английских слов, и сколько-нибудь свободно я сейчас говорю только по-немецки, по-латыни и по-гречески. Вот почему я так рад, когда меня навещает немец.
Зепп с удивлением смотрел на Рингсейса: до чего же он исхудал за те немногие дни, что Зепп не видел его. И все же их встреча протекала именно так, как представлял себе Зепп: старик просил его рассказать о себе, а Зеппу легко говорилось с ним. Он рассказал о своей великой и роковой ошибке, о том, как он впутался в политику и как Анна умерла, чтобы эти путы порвались; он, Зепп, действительно разорвал их. И все же он ощущает эти путы, как ощущают боль в ампутированной ноге или руке. Зепп рассказал, что теперь не может заниматься музыкой и боится, уж не иссяк ли этот источник навсегда. Он поведал старику о своих сомнениях и мучениях, ничего не утаив, даже того, что он кажется себе ленивым учеником, удравшим из школы. Зепп говорил откровенно, как человек, не желающий ни приукрашивать свою особу, ни возводить на себя напраслину.
Рингсейс слушал. Его голова, большая, тяжелая, лежала на продавленной и неопрятной подушке, шкиперская бородка окаймляла худое лицо. Он не двигался, не смотрел на Зеппа, он смотрел своими старыми, слинявшими, выпуклыми глазами на потолок, его лицо было кротким, а мысли, казалось, витали где-то далеко. И все же у Зеппа было такое ощущение, будто он говорит перед судьей и от старика зависит, оправдать или осудить его.
– Да, дорогой Зепп, – сказал наконец Рингсейс, – значит, и ваша бедная Анна не нашла в себе сил дождаться, она ушла, поставила точку, как вы выражаетесь. Молодым тяжелее: