Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И после занятий оставались часто в классе и беседовали, спорили, советовались.
Это была та ступа, в которой толклись всевозможные мнения, впечатления, миросозерцания очень разных людей по характеру, образованию, сословию, но все объединенные общей любовью к искусству.
Итак, классическое направление ушло.
Темы, насильственно навязываемые конкурентам, тоже канули в вечность; темы на библейские и религиозные сюжеты, вроде «Удивленный Авель смотрит на своего родившегося первенца».
«Реализм! Реализм!» — провозглашали все.
«Что такое реализм?» — думали мы, разбирая его со всех сторон.
А идеализм? Идейность? Мешает она реализму? Мешает правде в искусстве? Сотни вопросов обступали нас.
Картина, написанная с натурщиков, но с известной идеей, реальна или идеальна? Ведь натура в этой картине аранжирована, что опущено, что подчеркнуто?..
Не уходя домой на перерыв между утренними занятиями и вечерними, я проводила время в выставочных залах. Там часто бывали выставки, и так уютно и хорошо сиделось на длинных, слегка выгнутых коричневых кожаных диванах.
И там тоже, втихомолку, мы вели оживленные беседы.
Очень много говорили о технике в искусстве. В академии никто нас не учил «ремеслу» живописи, именно ремеслу. Мы ничего не знали ни о красках, которыми работали, ни о холсте, об их особенностях, свойствах, об их приготовлении, о мазке, о лессировках, о поверхности живописи, о тысяче вещей, которые обязан знать художник. Приход передвижников в академию не принес нам этих знаний.
Они сами были несведущи в ремесле. Шли мы, как слепые щенки, ощупью; частью учились на практике, а частью — друг у друга. Иногда сторожа знакомили нас с грунтовкой и натяжкой холстов. Приготовляли нам какие-то лаки, эмульсии, мы обильно ими смазывали наши этюды с полуувядшими красками, особенно перед сдачей этюдов, что, конечно, не способствовало хорошему качеству живописи.
«…4 ноября мы окончили или, лучше сказать, должны были окончить свои классные работы. Я была в отчаянии. У меня весь этюд потух, и горе в том, что он сырой, и я не могу его протереть, а без этого он совершенно пропадает, краски не видны, и вообще он кончен плохо, совсем не так, как был начат. Но это было бы еще полгоря, если бы только я видела, почему он плох, и если бы я чувствовала, что вот на следующем этюде я должна работать так и так, чтобы не было прежних недостатков, а вот именно у меня и нет ясного представления, чего я должна добиваться в следующей работе, а из этого можно заключить, что на прошлом натурщике я ничего нового не приобрела, никакого незаметно прогресса или развития в самой себе, а это плохо!..
Когда я выставила свою работу наряду с другими, она совершенно не выделялась из числа остальных, а была такая же серая и скучная…»[63]
Помню, как еще в школе Штиглица, начиная рисовать, я становилась в тупик от количества разных мелочей, необходимых при работе, а когда мне пришлось иметь дело с красками, то я и совсем потерялась. Такая была их масса! И одна красивее другой! Всех нельзя иметь! И какие выбрать? Какие необходимы? Можно ли их смешивать и какие с какими?
Мы толковали без конца о красках.
И так шла борьба за технику, за ремесло. Что именно «ремесло» необходимо в искусстве, совершенно сознательно, ясно, четко я поняла гораздо позднее, попав в руки Уистлера[64].
А пока шло искание беспомощное, впотьмах, полное колебаний, ошибок, без ясного и точного руководства.
Второй твердыней, которую мы брали приступом, было человеческое тело. Уметь рисовать и писать человеческое тело было необходимой задачей, которую все должны были разрешить. Пейзажисты, жанристы, баталисты. Все.
Существовало мнение: если художник умеет изобразить человеческое тело, то он все сумеет передать. Изображение человека — самая трудная вещь. И преодолев это, можно было выбирать себе специальность и переходить из классов в мастерскую к определенному профессору.
Как это было трудно — постичь человеческое тело! Как трудно! Иногда казалось, что вот-вот что-то понял, что-то выходит! Но нет! При малейшем движении натурщика, незаметном изменении позы или перемене упора на одну или другую ногу я терялась, гонялась за новой позой, изменяла рисунок, мазала, чиркала, и все сбивалось.
Я не знала главных принципов строения человека, с чего начинать, чем руководствоваться.
Многие употребляли отвесы, но всю неверность и шаткость этого приема я поняла впоследствии.
Большинство работали с увлечением, многие со страстью. Работали по воскресеньям, платя натурщикам особо.
Завязывалась дружба, товарищество, и хорошее товарищество. За все семь лет, что я пробыла в академии, я не имела со стороны студентов ни одной неприятности, столкновения или чего-нибудь резкого или циничного. И из общения с ними вынесла на всю жизнь глубокую веру в хорошие и верные инстинкты молодежи.
Мы не все время только работали, мы умели и веселиться. Каждый год в бывшем Дворянском собрании (нынешняя филармония) студенты академии устраивали общественный бал. Он считался в году одним из самых оживленных и интересных. На него съезжалось несколько тысяч народа.
Студенты устраивали громадные костюмированные процессии. Темы брали из мифологии, из сказочного эпоса, народного, были и юмористические. Много фантазии. Изображали очень красиво, красочно, находчиво и остроумно. Студенты костюмировались, да и из публики многие. Гостям на балу вручались особые талоны, а они их должны были давать костюмированным за лучшие костюмы. Кто больше имел талонов, тот получал выигрыш; они тут же висели — пожертвованные картины профессоров академии и работы студентов.
Задолго до бала шли приготовления. Нам отводили особое помещение — антресоли первого этажа, где из-под пола выходили круглые верхушки огромных окон академии. Там лежали груды цветной папиросной бумаги, и мы по вечерам плели гирлянды пестрых цветов, бесконечное количество аршин; ими украшался бальный зал…
Иногда студенты-архитекторы устраивали спектакли. Помню, один раз давали «Женитьбу» Гоголя[65]. Невестой была М.В. Шретер, а так как никто из учениц не хотел брать роль девчонки Дуняшки, я мужественно ее исполняла.
Вообще жизнь моя проходила не так уж однообразно, как это может казаться из моего писания. Я часто бывала в опере, где родители имели абонированную ложу. Прибегала туда прямо из академии, а там меня встречала мама яствами (я была балованная дочь). Лежа на диванчике в аванложе, я с комфортом слушала музыку.
Я любила бальную залу, любила танцевать, но светскую жизнь избегала. Люди меня не интересовали.
Мама всякими способами старалась отвлечь меня от моей чрезмерной работы. Она знала: у меня было мало физических сил и я была слабого