Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ректором был профессор Шамшин. Живопись и рисунок преподавали Вениг, Виллевальде, Подозеров, Чистяков, меняясь каждый месяц[41].
Из теоретических предметов были анатомия, перспектива, история искусств и эстетика.
Анатомии учил профессор Таренецкий, анатом Военно-медицинской академии. Это был веселый сангвиник. Ему ассистировал Залеман, отличный скульптор, серьезный и прямой человек[42].
Как я теперь вспоминаю, Таренецкий, должно быть, часто подсмеивался над наивной аудиторией, рассказывая разные анатомические небылицы, надо признаться, мало идущие к делу, но вносившие некоторое оживление в скучающую аудиторию. Я эти небылицы вначале принимала всерьез, рассказывала дома, и меня подымали на смех.
Первый год требовалось усвоить и научиться рисовать на память костяк человека во всех подробностях и представить затем альбом рисунков. Приходилось много рисовать скелет человека и отдельные кости.
Второй год сводился к изучению мускулатуры человека. Все преподавание анатомии велось с точки зрения пластики.
Курс перспективы был очень обширен, и она настолько трудно преподавалась (я забыла фамилию профессора[43]), что были назначены вспомогательные занятия по вечерам, где нам разжевывали читанное на лекции.
Результаты были очень плачевны. Помню, как на экзамене я ловко и скоро построила сложную винтовую лестницу на фоне уходящих арок, но в то же время в простом рисунке с натуры не умела применить моих перспективных знаний, и приходилось в работе полагаться на чутье и здравый смысл. И не только я одна.
История искусства читалась на всех трех курсах. На первых двух были профессора Парланд и Котов, на третьем, очень обширном, читал профессор Сабанеев[44].
Профессором эстетики был Саккетти[45]. Странная наука — мы называли ее «саккеттикой», но посещали. Профессор был добродушный, приветливый человек.
Теоретические предметы брали много времени. Надо было приготовить большие альбомы рисунков перспективы и альбомы с изображением памятников истории искусства. Они отвлекали много внимания. Я решила как можно скорее от них отделаться, чтобы потом вполне отдаться живописи и рисунку. Подала заявление, прося разрешить мне сдать трехгодичный курс в два года. Мне разрешили. Напряжение было очень большое, но у меня хватило характера исполнить это успешно.
И в то же время я усердно работала в натурном классе красками днем и карандашом вечером.
Всеобщее внимание в классах обращал на себя Сомов. Мне показали его как-то на вечеринке студентов; они устраивались периодически, с рисованием модели и чаепитием, и туда набиралось много народу. Я увидела небольшого роста, широкоплечего, полного юношу, с бледным, одутловатым лицом. Его маленькие карие глаза были в тот момент прикованы к Елизавете Михайловне Мартыновой и горели, как два угля. Это была красивая девушка, маленького роста, с несколько трагичным выражением лица. Прямые брови, болезненно сдвинутые над темно-синими глазами. Впоследствии она позировала Сомову для его «Дамы в синем»[46]. Она рано умерла от чахотки.
Этюды Сомов писал престранные. Ученики академии постоянно бегали смотреть, как он работает. Натурщики его были бледно-беловато-голубые, с розовыми коленями и локтями. Чувствовалась какая-то изломанность, неестественность, и в то же время этюды эти привлекали общее внимание, притягивали, интересовали.В первый же год поступления в академию (1892) я начала копировать в Эрмитаже[47]. Большая дерзость с моей стороны, объясняемая молодостью и неразумением. Кроме nature morte’ов, я ничего не работала красками; техникой и приемами не владела, но было во мне большое самомнение. Когда я еще и не поступала в академию, а только мечтала быть художницей, я думала, бродя по Эрмитажу: «Так когда-нибудь и я буду работать! Вот захочу и буду!» А потом… потом увидела, как это высоко, как недосягаемо! Постепенно развиваясь, я поняла всю трудность, все совершенство эрмитажных образцов. И чем больше я училась, тем труднее мне казалось достигнуть совершенства.
Итак, в то время я решила копировать, и копировать непременно Рембрандта. Он был для меня олицетворением гениальности, мощи, трагизма. Я преклонялась перед ним. Простаивала перед его картинами подолгу, изучая их. Они производили на меня непередаваемое впечатление. Их реализм, тесно связанный с какой-то глубокой и свободной философией, был близок моему душевному складу. Я восхищалась непередаваемой игрой светотени, золотистым, Рембрандту свойственным теплым колоритом, свободной, грубоватой техникой.
Долго я не могла решить, какую картину выбрать, в конце концов остановилась на «Девочке с метлой»[48]. Картина эта мне казалась одной из самых странных, романтичных. В ней чувствовался огненный и в то же время скованный темперамент при простой и несложной композиции. Картина висела довольно высоко, и мне приходилось работать стоя на лестнице. Я так была увлечена своей работой, что не обращала внимания на соседних копиистов и на посетителей, которые иногда стояли сзади и громко высказывали свое мнение.
Я стремилась написать ее, представляя себе, как писал Рембрандт. Я думала, глядя на лицо девочки: «Сначала он написал вот это, потом наложил сверх этого такие-то мазки, а когда они подсохли, еще следующие». Представляла себе движение кисти Рембрандта, когда он делал то или это, и подражала ему в этих движениях.
Я сделала две копии, одну за другой: «Девочку с метлой» и «Старуху с покрывалом»[49]. Труднее всего мне было передать фон Рембрандта, насыщенный и темнотой и светом. Нечто совсем неуловимое!..
В те же годы пребывания в академии я пережила мое первое увлечение. Оно внешне мало проявлялось, но, тем не менее, было глубоко и принесло мне много страданий. Я считала его гораздо ниже себя по уму и слабее по воле. Находила, что он мало любит искусство. Он происходил из буржуазной богатой среды, и я боялась, что если выйду за него замуж (а к этому клонилось дело), то мне трудно будет в такой обстановке продолжать мое любимое искусство. Во мне возникла сильная борьба между моим чувством и страстью к искусству. Я никому не поверяла моих мучений, моей внутренней борьбы.
конце концов решила с этим покончить, и мы расстались навсегда. Но тоска, как клещами, захватила мою душу. Сознание одержанной над собой победы не приносило мне радости, и я была полна сожалений о потерянном, но мужественно боролась, сознавая, что в работе все спасение. И предалась ей всеми силами и помыслами. С головой ушла в нее и не оставила, кроме сна, и десяти минут в сутки свободного времени.
Первые два года я возвращалась домой пообедать, но потом решила оставаться на целый день в академии. Дорога была длинная и утомительная. Конка двигалась медленно, и я предпочитала ходить пешком. Около сфинксов перед академией