Шрифт:
Интервал:
Закладка:
День был ясный, солнечный и прохладный. Низовой ветер гнал по улице сухие листья, сметал их к заплотам, в придорожные канавы; деревья жестко шуршали голыми ветками, и сквозь них просвечивала студеная синева октябрьского неба. Редкие прохожие, встречаясь, торопливо раскланивались и с любопытством, бесцеремонно разглядывали Щукина. Иной еще и остановится и смотрит вслед, заслонившись рукой от солнца. Выскочила собака, лохматая, в репьях, потявкала визгливо — и в подворотню. Шумная орава ребятишек выметнулась из закоулка, смеясь и гикая, кинулась вслед за каким-то хроменьким, жалким стариком с толстой суковатой палкой в руке. Мальчишки кричали вслед: «Эй, тютюн, копеечку надо? Возьми копеечку!..»
Старик шел, приволакивая ноги, седая, с желтоватым отливом, борода нечесаной куделью развевалась на ветру…
— Эй, тютюн, возьми копеечку!
Старик то ли был глух, не слышал, никак не реагируя на крики, то ли делал вид, что не слышит, шел и шел себе, твердо ставя суковатый батог, словно прощупывал землю. Мальчишки, осмелев, приблизились к нему, наступая на пятки, и один из них, побойчее и понахальнее, норовил дернуть старика за полу не то дряхлого просвечивающего зипуна, не то заношенной до дыр солдатской шинели…
— Тютюн, эй, тютюн, копеечку надо?
Щукин появился вовремя и пугнул ребятишек:
— А ну кыш, а то я вам сейчас… Кыш!..
Мальчишки порскнули, как воробьи, в разные стороны. Старик обернулся. И Щукин увидел его лицо, землисто-серое, почти черное, с глубоко запавшими, лихорадочно поблескивающими глазами.
— Эй, тютюн!.. — крикнули уже издалека мальчишки. Щукин погрозил им кулаком. И сказал, сочувствуя старику, но в то же время как бы и ребятишек оправдывая:
— Глупые дети, сами не ведают, что творят.
Старик усмехнулся, но промолчал. Щукин спросил, как пройти к дому Тупольского. Старик быстро и удивленно на него посмотрел:
— А вам зачем этот дом?
— Признаться, мне и не дом нужен, — ответил Щукин, — а сам Тупольской. Очень он мне нужен…
Старик смотрел на Щукина не мигая, и глаза его, глубоко запавшие, с нездоровым блеском, как бы оживали, оттаивали, влажнея. Вдруг он запрокинул голову и захохотал громко, отрывисто, в горле у него что-то булькало и клокотало, остро выпирающий кадык дергался вверх и вниз, ходил ходуном, и по землисто-серым щекам текли слезы… Плакал он или смеялся? Щукину жутко стало, неприятно смотреть на старика, должно быть, помешанного. Старик неожиданно перестал смеяться, словно обессилев, перевел дыхание и вытер кулаком глаза, проговорив тихо и зло:
— Всем нужен Тупольской… Всем! Ха-ха… Полтыщи кредиторов объявилось. Иных и во сне я не видывал. Неужто и еще один выискался? — губы его покривились, тряслась голова.
— Нет, — поспешно ответил Щукин, — я не кредитор. И уверяю вас, мои интересы никак не ущемят ваших интересов.
— Мои интересы уже давно похоронены… — сухо сказал старик и ткнул палкой в землю. — Вот здесь. В этой земле… Да, да! Тут, куда ни ступи, повсюду могилы, могилы… Великое сибирское кладбище! И я здесь же погребен… вместе со своими интересами. А ходит по земле плоть моя, из которой вынули душу… Вынули и по ветру пустили! Какие интересы? Где они? Может, и не было их сроду?.. Может, кроме ермачества-то голого и не было ничего? — говорил он и говорил, сипло дыша, захлебываясь словами. — Ермак завоевал Сибирь, открыл в нее ворота… Вот и ринулся наш брат в эти ворота, как стадо овец, мня себя открывателями, покорителями, а выходило одно ермачество, пустой звон… И станут последние первыми, а первые последними, как сказано, — усмехнулся криво. — Ибо много званых, да мало избранных…
— Вы себя к последним причисляете, к избранным? — спросил Щукин. Старик не ответил. Щукин объяснил, кто он и чего хочет, прибавив: — Меня жизнь ваша заинтересовала. Хочу описать.
— Зачем? — старик пристально, с любопытством на него поглядел. — Я не святой, чтобы мою жизнь описывать. Да и о чем писать? Нет же ничего, ничего нет.
— Но было же, было!..
— Было да быльем поросло. Один тютюн остался… Слыхал вон малых? Копеечку, говорят, надо?.. А мне копеечку не надо, потому что я миллионами ворочал… Миллионами! Мне уже ничего не надо, потому что я все имел. Все! И жалость мне твоя тоже не нужна.
— А я вас не жалею, я вас понять хочу.
— Понять? Каким же образом и для чего? Чтобы по-волчьи выть, надо в волчьей шкуре родиться. А нам бог дал человеческое обличье и шкуру человечью натянул, а мы все равно не понимаем друг дружку. Да еще и норовим при первой возможности один другому в горло вцепиться… — выдохнул он, и рот его опять покривился в едкой и злой усмешке, набухшая синяя жилка упруго и часто билась на виске. — Самое лютое на земле зверье — это люди. А ты понять захотел. Кого? Меня? Дак я и сам себя не мог понять, не говоря уже о других… Всю Сибирь исходил вдоль и поперек, полагал, что есть она, Сибирь, клад несметный, сундук двоедонный, а она погостом обернулась… Вот тебе и клад!
— Сибирь — страна будущего, — возразил Щукин. — И жить она будет памятью не о тех, кто грабил недра ее, богатства земные расхищал, а памятью о тех, кто истинно верил в нее, силой знаний подвигал ее к будущему…
— Нет будущего у Сибири.
— Есть.
— Ну дак и шагай своей дорогой, милостивый государь, — вспыхнул старик, голова у него, плечи и руки жутко тряслись. — В свое будущее… А я весь в прошлом. Весь! Ха-ха-ха… Понять захотел? Изволь!.. Когда волк, насытившись, кидает свою добычу, сбегается, на падаль всякое мелкое зверье, обгложет все до костей, а потом и воронье слетается… Как же ты можешь меня понять, если ты здесь, а я там, в прошлом?
— Чтобы идти в будущее, надо прошлое знать, — сказал Щукин.
— Нет будущего у Сибири.
— Есть!
— Растащат ее по кускам, сожрут и косточки обгложут…
— А Сибирь на костях возродится. И хозяина настоящего обретет.
Старик угрюмо помолчал. Руки его тряслись, голова дергалась.