Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пусть единственный рассказчик рабочего досье и контрастирует с какофонией голосов, сливающихся вместе в досье оперативном, но при близком рассмотрении последнее тоже оказывается не лишено четких критериев отбора и интерпретации, сдерживающих многоголосицу. Например, запись уникальной беседы между двумя крупными писателями заменяется сухой сводкой: «Утром субъект [Николае Штайнхардт] разговаривал со Стэном [кодовое имя писателя Александру Палеологу] очень продолжительное время на литературные и религиозные темы»[75]. Часто затихавшее в ходе длинных интеллектуальных бесед, любопытство спецслужб Советского Союза и Румынии разгоралось при упоминании незнакомых имен, порой с неожиданными комическими последствиями. После чаепития в доме дочери Л. Н. Толстого один осведомитель сообщил, что гости упоминали какого-то Сократа. Он предположил, что этого подозрительного типа следует проверить, раз в полицейских базах на него ничего нет [Chentalinski 1996: 50; Шенталинский 2001]. Подобное предположение, возможно, могло рассмешить, но совсем не удивило бы писателей-современников, например Булгакова, у которого в «Мастере и Маргарите» один из персонажей столь же безуспешно требует сослать на Соловки Канта [Булгаков 1999:162]. Читая досье, удивительно видеть, что те или иные рукописи проигнорированы или изуродованы из-за нескольких строк, которые режим посчитал антиправительственными. И если сначала я была поражена многообразием голосов и точек зрения, смешивавшихся в одном досье, то вскоре их иерархическая структура проявилась в полной мере.
Оперативное досье сопровождалось «периодическими выводами» и «окончательным выводом», который делал ведущий расследование [Anisescu et al. 2007: 191]. В этом выводе давалось такое описание субъекта, которое перекрывало все его прежние характеристики. Разноплановый портрет здесь сводился к клише из печально известного набора персонажей: шпион, саботажник, контрреволюционер, террорист и т. д. Таким образом, оперативное досье было сформировано на пересечении двух конфликтующих практик: осведомителя, доносчика, рецензента и цензора корреспонденции, разделявших общую склонность к сбору и фиксации данных, с одной стороны, и следователя, аккумулирующего и объединявшего представленную ими информацию в окончательной характеристике, которая сводила их многоголосицу до одного обвинительного заключения, – с другой. В оперативном досье собирался, а затем дорабатывался комплексный портрет врага государства. Это чудовище могло быть о многих головах, когда обвинения наслаивались одно на другое: шпион, диверсант, кулак, антисоциальный и антисоветский элемент могли в нем сосуществовать. Между тем все эти обвинения записывались в одной надоевшей до одури полицейской стилистике. Так что нескольким головам не полагалось говорить на разных языках; какие бы остатки многоголосицы ни выжили в неразберихе оперативного досье, в искусственно составленном портрете они обычно невозмутимо заглушались. Задачей допросов было так «обработать» подозреваемого, чтобы он совпал со своим новым образом и одна или сразу несколько голов чудовища заговорили на том самом языке тайной полиции, языке чревовещательных признаний.
Следственные дела: от автобиографии к признанию
Всесторонняя характеристика подозреваемого должна была венчать собой оперативное досье и служить основанием для ареста. Ордер на арест, зачастую сопровождавшийся ордерами на обыск жилища или личный досмотр, и список конфискованного при аресте становились первыми документами в следственном досье[76]. Как уже упоминалось, такие досье порой заводили под особыми названиями («следственное дело», dosar de ancheta), а порой добавляли их в оперативное досье под тем же названием (DUI). Ядро следственного дела после взятия под арест часто составляли материалы допросов. Григорьев четко указывает, что «в своем классическом виде допрос начинается с заполнения заключенным подробного вопросника и составления им автобиографии и списка лиц из своего круга общения» [Grigoriev 1957: 229]. Линия разработки оперативных досье напоминала траекторию движения камеры, все приближающейся к подозреваемому. После обыска и личного досмотра досье все ближе подбиралось непосредственно к физическому субъекту; написание же автобиографии позволяло пробиться внутрь субъекта, и с этого момента в дело включались сведения о нем, сообщаемые от первого лица.
Полученные после ареста автобиографии редко добавляли фактов в добросовестно составленное оперативное досье. В основном краткие и лаконичные, эти автобиографии читаются как резюме, с той только разницей, что успехи в образовании имеют меньше значения. Так начинается автобиография Исаака Бабеля, написанная после снятия отпечатков пальцев и его последнего фото:
…Родился в 1894 году в Одессе… Писатель… Беспартийный… Еврей… Последнее место службы – Союздетфильм, Гослитиздат… Образование – высшее, Киевский коммерческий институт…
Состав семьи: отец – торговец, умер в 1924 г.; мать – Бабель Фаня Ароновна, семьдесят пять лет, домашняя хозяйка, проживает в Бельгии; жена – Пирожкова Антонина Николаевна, тридцать лет, инженер Метростроя; дети… [Шенталинский 1995: 28].
В большинстве автобиографических рассказов перенимается одинаково безличный, бюрократический тон; некоторые все же переходят на перегруженный пафосом, наигранный стиль в описании отдельных эпизодов, вроде службы в аппарате коммунистической партии или на местах. Такие автобиографии говорят о представлениях подозреваемых о тайной полиции не меньше, чем о них самих. По тому же принципу определялся выбор событий из жизни, которые стоило упомянуть, аккуратно приукрасить или вовсе не включать в рассказ о себе. Интонационные различия в биографиях демонстрируют весь спектр мнений о советской власти и ее репрессивном аппарате. Возмущенный тон вкупе с взыванием к различным инстанциям советского правосудия свидетельствует о вере в то, что происходящее – лишь единичный случай. На другом полюсе спектра представлений находятся безвольные, самоуничижительные автобиографии тех, кто воспринимал себя очередной жертвой бездумно репрессивного режима. Предубеждения подозреваемого в отношении тайной полиции значительно влияли на то, как он рассказывал историю собственной жизни. Переделка этой жизни в полицейское досье шла полным ходом[77].
Если классический допрос начинался с рассказа о себе, то заканчивался он признанием. В то время как автобиография рисовала упрощенный портрет гражданина социалистического государства, в той или иной степени лояльного партии, с определенной профессиональной и личной историей, то признание чересчур часто демонстрировало портрет врага социализма. Путь от одного к другому обычно описывается в тюремных воспоминаниях как самый болезненный опыт за все время заключения. Сначала стравливали друг с другом два образа человека – размытый