Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Долго еще? — спрашивает она мать.
— Закрой ковшик крышечкой, а сверху положи полотенце. Пусть потомится.
Мать засыпает после каши, а девочка смотрит на нее. Кожа матери натянута так туго, что видны сосудинки на висках и крыльях носа. Черноты под глазами нет. А может, ее и не было? Она знает, что часто вживе видит то, что ей придумалось. «Я не в себе, — думает девочка. — И сестра у меня даунка. Мы с ней на одной стороне жизни». Но мысль эта не страшит, она даже ласкает. "Дурочка ты моя, — говорила ей украинская бабушка, когда она, маленькая, вставая с горшка путалась в штанишках и опрокидывала горшок. Бабушка наводила порядок быстро, никогда не кричала, не кляузничала, потом ее так же быстро (первой из двух) упрятали в дом престарелых. У бабушки в тот день были огромные, застывшие ужасом глаза. «Она не в себе», — говорила мама девочке.
С тех пор состояние быть не в себе для нее родное и ласковое. Она думает о себе не в себе до стука в висках, кровь стучит громко, девочка слушает кровь, у которой ведь, если разобраться, нет выхода. Потом она выходит во двор и повисает на калитке. Если бы мальчик сейчас вышел, она рассказала бы ему о том, какая она чудная. И, может, тогда он обратил бы на нее внимание. Она огибает забор влекущей ее дачи по узенькой тропинке, оставленной на всякий пожарный случай, хотя какой пожарник тут пройдет, если девочке дорога едва по плечу. Она доходит до дачи. Именно здесь крапива жжет ей коленки, а дурная дикая яблоня расхлестала во все стороны ветки. Она ударилась лбом об одно зелено-зеленущее яблоко величиной с пинг-понговый мячик. Ветки мешают ей видеть, но они же закрывают ее от мальчика, если он вдруг начнет смотреть в ее сторону.
Потом она все-таки идет дальше — до того места, где рабица делает резкий правый поворот. Собственно, это конец забора, и девочка выходит на ничейную землю, которая раньше принадлежала дому отдыха слабослышащих инвалидов, а потом по ней прошли мародеры-дачники. Ей приятно, что ее родители не участвовали в этом безобразии, но приятно, что она участвовала. Это был замечательный поход грабителей, жаркий, страстный, неправедный. Но до чего же было радостно выдергивать из земли лавочки, вывинчивать лампочки, срывать электрические счетчики, уносить на себе тумбочки, спинки кроватей и все, что годилось и не годилось совсем и никогда! Она «урвала» пластмассовую лейку, хотя умирающая соседка впихивала ей сосочковыи рукомойник, последний, дефектный.
— Повесите на дереве возле уборной, очень гигиенично.
Конечно, логика в этом была, но не хотелось ее слушать, тем более что они с мужем тащили гору этих рукомойников, как бы на всю оставшуюся жизнь. Девочка хихикнула над превратностями жизни учительницы. Ну, думала она, помыла руки после уборной — вот теперь и помирай с чистыми руками. Но с грязными было бы хуже, — оспорила она себя самою. — Ведь руки аккуратно складывают на груди, друг на дружку, горбиком.
Через пустырь слабослышащих шла тропинка. По ней чуть быстрее можно было дойти до станции, по ней приходит папа, у него в конце тропинки стоит гараж-ракушка. Гаражей несколько. Их сторожит бывший сторож ограбленного дома отдыха. Он тогда грудью отстоял каменную, на века сработанную сторожку, об которую грудью же бились мародеры, нутром чуя, сколько сокровищ может вместить каменное запертое строение. Но сторож не дал на разграбление место своей работы, и теперь папа спокойно спал ночью, не боясь за новенькую «шестерку». Девочка собралась уже идти назад в дачу, но увидела, как кто-то в пестром просто летит по тропинке в ее сторону. Она спряталась за куст бузины.
А! — узнала она. Это подруга умирающей хозяйки, они приехали вместе, а потом эта, видимо, уехала на машине, а теперь узнала про болезнь и бежит, как полагается подруге, на помощь беде. Конечно, не беде, а в беде. Одна буковка, а все наоборот. Ну, уж не одному синтаксису зависеть от разных запятых («казнить нельзя» и т.д.). Эта бегущая ничего себе. Смотрится. Особенно против матери мальчика, изъеденной ненавистью, как молью. Эта бегущая улыбнулась вчера по приезде девочке, висевшей на калитке, и сказала что-то по поводу дачных радостей. «Дура, — невежливо подумала сразу девочка. — Нашла, где искать радости». Но ее гнев был никакой, он увял, когда она увидела, как, положив на голову мягкий тюк, женщина пошла от машины в дачу, и девочка не могла оторваться от чуть напрягшихся икр ее ног, от бедер, которые как бы танцевали, а руки, тонкие и незагорелые, были изящны до обиды и слез. Она тогда обхватила свои, выше локтя, и пальцы ее не сошлись. Она знала, что у нее мальчишечий торс, она в плечах будь здоров. И плевать ей на то, что сейчас это модно, что модели на показ выставляют мослы плечей, что их костями можно забивать гвозди, если содрать тонкий шелк кожи. Эта же, несущая тюк, по мнению девочки, была самое то. Такая вся нежная и изящная, что девочка кинулась вчера к альбому и нарисовала ее силуэт. И задрожала, не понимая почему, и чуть-чуть заплакала. На одну слезинку, думая о собственной нескладности и еще почему-то о той, другой девочке-сестре, которая идет за ней нога в ногу и состоит из ее костей и мышц. Она подумала, что отец, видимо, никогда не любил маму, но это его личное дело. Она понимает, как ее маму можно не любить. Но как можно не думать о том, что от нелюбви рождаются некрасивые дети, вот этого она не понимает. Пушкин был урод, но он обожал свою жену, и все дети у него красивые, даже те, что похожи на него. На их негритянский вылеп легло отцовское восхищение матерью, и на тебе — все красавцы! Эта мысль родилась тогда, когда она одним росчерком рисовала силуэт и заплакала на одну слезинку. Сейчас она смотрит на бегущую по тропинке женщину, и из ее глаза вытекает еще одна, вторая по счету слезинка из-за красоты: бегущая закинула ногу, чтобы нырнуть в прорыв рабицы, и девочка на мгновение увидела ее тайность за тонкими прозрачными трусиками.
Девочку не видно в траве и кустах, она тайный соглядатай и ждет, что сейчас услышит разговор о здоровье училки и, может, даже мальчик скажет: «Мама только что скончалась». Девочка в секунду воображения этих слов умирает сама. Так и сидит, закаменев и закрыв глаза.
Мальчик выходит с собакой, ее нужно смазать и дать лекарство. Мальчик садится на ступеньку. Собака кладет голову ему на колени.
— Как противно жить! — говорит он ей.
Собака смотрит ему в глаза, от ее головы тепло коленям — нет, не тепло — нежно. Мальчик думает, что это место, покрытое собакой, — единственное в нем, что радуется жизни. Все остальное жаждет смерти, исчезновения, небытия. И тут он слышит хруст. Или скрип. Он слышит движение за террасой. Кошка? Мышь? Или ворона свалила с крыши щепку, и та упала на землю, зацепившись за куст бузины. Он хочет посмотреть, но ему жалко собаку, что закрыла глаза и стала чуть прихрапывать у него на ногах. Но падает еще одна щепка или что там еще, и он встает и идет. Прижавшись к грязным доскам основания террасы, той ее части, что зимой стоит в снегу, а потом так и не отходит за лето от зеленоватой плесени, сидит Дина. Она прикладывает к губам палец.
Мальчик в ужасе. Мама в пяти шагах.
Дина обнимает его с такой силой, что он оказывается на корточках рядом с ней.