Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Женька вовсю веселился, шуточками пытался сбить страх у новичка. Одной рукой подтянул трапецию, другой крепко прижал Пашку к себе.
– Иди ко мне, мой суслик! В мои нежные объятия!..
«Суслик», который был на целую голову выше Женьки, глянул вниз и заметно побледнел. Во рту моментально стало сухо. Он провел языком по губам. Манеж, такой привычный и просторный, казался отсюда небольшой розовой тарелкой, а широкая страховочная сетка – узкой, в мелкие квадратики, лентой.
Пашка с трудом воспринимал смысл советов: как раскачаться на трапеции, когда ее отпустить, чтобы при сходе спиной упасть на сетку, как это делают все воздушные гимнасты. Сейчас он видел только узкую клетчатую полоску, в которую ему предстояло упасть. Но она была так далеко внизу…
Женька по-прежнему крепко прижимал к себе левой рукой Пашку, в другой держал трапецию. Под его ладонью ощутимо трепетало сердце молодого пацана. Оно молотило гулко и часто. «Хм, молодец! При всем при этом неплохо держится. Я в первый раз на мостике выглядел намного хуже…» – Женька вспомнил свое знакомство с цирковым поднебесьем…
– Держись за «палочку» и не трусь – ниже манежа не упадешь.
Назад дороги не было. Пашка поправил лонжу. Стараясь выиграть время и хоть немного убрать предательскую дрожь, постучал ладонями о мешочек с магнезией, как это делали воздушники. Приготовился. Облако порошка на мгновение закрыло манеж. Кисти рук стали сухими. Женька комично чихнул и с улыбкой подал Пашке гриф трапеции, в который тот вцепился, как хватается за соломинку тонущий в океане. Сердце Пашки заколотилось еще сильнее. Он глянул вниз и увидел, нет, скорее ощутил, насмешливую улыбку Вали.
Пашка набрал в легкие воздуха, помедлил секунду, закрыл глаза и отчаянно бросился с мостика в бездну неизвестности. Трапеция, словно гигантский маятник, качнулась из одного конца цирка в другой, увлекая за собой худое тело, вцепившееся мертвой хваткой в перекладину и во чтобы то ни стало пытающееся выжить. Дыхание у него перехватило, судорога сжала горло…
– Сход! – скомандовал пассировщик с земли, перебирая веревки страхующей лонжи. Теперь Пашкина жизнь всецело находилась в его опытных руках. Прежде чем начинающий воздушный гимнаст разжал онемевшие пальцы и понесся спиной в сетку, команда «сход!» прозвучала не менее пяти раз на разные интонации, и однажды даже сдобренная словами, которые не говорят при женщинах и детях. Пашку скорее заставили разжать пальцы, вцепившиеся в гриф трапеции, буквально стащив его лонжей. Но этого он даже не заметил…
Несколько секунд «полета» показались ему вечностью. Вдруг падение замедлилось. Жесткая сыромятина спасительной лонжи впилась сначала в спину, потом в живот, и новоиспеченный гимнаст благополучно приземлился на шею, не сломав ее и даже не повредив.
Лежа на еще покачивающейся сетке и выходя из полуобморочного состояния, Пашка услышал аплодисменты гимнастов и голос Виктора Петровича:
– Хватит лежать, герой, ниже уже падать некуда!
Нетвердой походкой Пашка подошел к барьеру и сел на него…
Бывший полетчик замолчал, возвращаясь из далеких восьмидесятых. Помедлил. Покусал губы. Потом снова загорелся, заторопился, словно не сказал самого главного. Он говорил, говорил…
Глава семнадцатая
…Матушка Серафима стояла у окна своей кельи. С высоты косогора смотрела на спящие в ночи просторы Воронежского водохранилища, освещенную фонарями линию Чернявского моста, который разделял город на берег левый и берег правый. Так поделилась ее жизнь по годам на половинки – цирковую и церковную. Вспомнилось:
Переправа, переправа!
Берег левый, берег правый,
Снег шершавый, кромка льда…
Кому память, кому слава,
Кому темная вода, —
Ни приметы, ни следа…
Не спалось. Отчаянно. До боли в сердце. Оно последнее время странно жило своей жизнью. Неожиданно взрывалось ритмом, будто птица билась о прутья тесной ненавистной клетки, словно из последних сил пыталось вырваться на волю. То вдруг затихало, ударяло в грудь слабо, с большими провалами…
Серафима осенила себя крестным знамением и открыла окно наружу, пустив свежий ветер в свое темное жилище. Внизу пронзительно пахло отцветающей сиренью. Стояла оглушающая тишина, которую нарушали лишь проезжающие вдалеке по мосту одинокие машины. В углу, перед образами, горела лампада. Язычок пламени иногда шевелился, когда едва улавливаемый сквозняк, залетевший «на огонек», робко пытался потревожить плотный сумрак стен и разбавить настоявшийся запах ладана тонким ароматом наступающего цветущего лета. Сирень…
Вдруг в памяти ярко, фейерверком: Ленинград, Марсово поле, бушующая в цветении сирень, смеющийся Пашка с огромной охапкой наломанных сиреневых веток, милицейский свисток (только в Ленинграде у постовых тогда еще оставались свистки) и они, бегущие к Дворцовому мосту. Потом они шли по мосту на Васильевский, к ее бабушке, где устроились в крохотной комнатушке, сбежав из цирковой гостиницы. Там был их «медовый месяц». И не один… Пашка на Дворцовом тогда впервые признался ей в любви. Как рыцарь благородной даме, стоя на одном колене. Их обходили, улыбались, не мешали. А потом она шла по парапету моста, словно по канату, балансируя букетом сирени, как веером. Под ней внизу кипела черная Нева. Рядом бледный Пашка, то и дело повторяющий как мантру: «Валечка! Валечка!..», готовый броситься за ней в случае чего. Милицейская машина, короткий арест, и с сиреной, с ветерком на Васильевский, до подъезда их дома. Молодость!..
Матушка Серафима поймала себя на том, что стояла, смотрела в окно и улыбалась. Сирень…
Очередная ночь была без сна. Который день. Ни одна молитва не помогала. Было ощущение, что стены жмут, сдавливают. Потолок вот-вот упадет и придавит могильной плитой.
Серафима стала глядеть в небо. Губы ее шептали покаянные молитвы. Память снова опрокинулась фрагментами кинохроники в прошлое. Ярко. Зримо. Словно не было десятков лет пропасти между «до» и «после». Для нее все прошлое было – здесь и сейчас…
Она смотрела на Большую Медведицу. Улыбалась. Увлекшись мелькающими в сознании образами, не смогла избавиться от искушения, а может, и не захотела, заговорила вслух, словно рассказывая самой себе:
– …Наша с тобой звезда!.. Во-он та, последняя в ручке «ковша». Ты называл ее Бенетнаш. Иногда – Алькаид. Третья по яркости звезда Большой Медведицы.
Говорил, что ей одиноко одной с краю – вот ты и выбрал ее себе в подруги… Вы долго были одинокими странниками во Вселенной. Она в космической, ты – в цирковой…