Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конвоир плачет, бормочет: «Вера, прости! Верочка, прости!», но делает то, что приказывает начальство и чего так хочет его молодое тело. Верка кричит, что удивляет и еще больше возбуждает начальника конвоя.
– Давай-давай! – кричит он. – По самые яйца! Чтоб на всю жизнь запомнила, как на гауптвахту лазить!
Верка жалобно скулит, конвоир плачет и, когда это мучительное наслаждение достигает апогея, голову его разносит оглушительный взрыв. Верка с отчаянным визгом выбирается из-под обмякшего тела и вскакивает на ноги. Из-под короткого разорванного платья струится розовая моча.
– Запомни! – зло шепчет начальник конвоя, тыча ей в подбородок пистолет. – Это он тебе платье порвал и овладел тобой силой! Ты кричала, я прибежал и выстрелил. Поняла?
– По-по-поняла…
В шакшу заглянул конвойный татарского обличья.
– Товарищ лейтенанта! Кто стрелял?
– Зови шкипера! Я застал рядового Сироткина на месте преступления: он насиловал девчонку, я не сдержался и выстрелил.
Конвоир-татарин убежал.
– Как ты оказалась здесь, сучонка?
– Он меня позвал, сказать что-то хотел…
– Заманил, значит. Скажешь, что конфет обещал. Хотя какие у солдата конфеты. Молоко сгущенное любишь?
– Ага.
– Вот и скажешь, что обещал сгущенного молока. Целую банку.
– Трехлитровую?
– Дура! Кто ему даст трехлитровую?
В шакшу спустились шкипер и Клавдия. Клавдия, увидев мальчишку-солдата со снесенным черепом, завыла.
– Тише ты! – прикрикнул начальник конвоя. – А ты рассказывай, как было!
– Он позвал меня, сгущенного молока пообещал, я спустилась, а он говорит: давай мы с тобой как муж с женой будем делать. Я говорю: нет, я еще маленькая. Он говорит: я женюсь на тебе. Я говорю: нет, я все равно не буду.
– Дальше, дальше, – требует начальник конвоя с пистолетом в руке.
– Потом он… уронил меня и платье порвал, и так сделал больно, что я закричала, дяденька командир услышал и пришел, и убил его.
– Все слышали? Сможете подтвердить?
– Что ж не подтвердить, – с горькой ухмылкой говорит шкипер. – Дело ясное, что дело темное.
– Ты поговори мне еще, сам на этап пойдешь. А ты? Вы? – поправился он, хмуро глядя на Клавдию.
Та, размазывая слезы по лицу, только кивнула своей маленькой головкой.
– Приедет врач, осмотрит, зафиксирует. До тех пор не вздумайте смывать это, – кивает начальник на обсыхающие грязно-ржавыми потеками Веркины ноги.
– Да как? – вскидывается Клавдия. – Ребенок же, больно ей!
– Нельзя! Вещественные доказательства! Как я иначе оправдаю это? – кивает он на труп. – Меня же, если следов не будет, засадят за убийство!
* * *
В трюме баржи весть о побеге встречена по-разному: с осуждением (остальных прижмут), со скорбной радостью (есть еще смельчаки), с надеждой и сочувствием (вдруг побег удался?), с болью (прервалась еще одна жизнь), со злорадством…
– Дайте мне, говорит, воззвание подписать! Чтобы войны не было!
– А нам война что мать родна!
– Мериканец на Север бомбу не бросит!
– Чему радуешься, корешок? Этот комбинат сраный первым бомбить будут!
– А вы как думаете, Александр Ксенофонтович?
– А чего тут думать? Что будет, то и будет. Против судьбы не попрешь.
– Вас и сюда, выходит, судьба направила?
– Она самая.
– И вы обиды ни на кого не держите?
– А я, голубчик, принцип имею.
– Это какой же?
– Меня нельзя обидеть. Ведь если ошибка вышла – то что ж на нее обижаться? Ведь и я, поди, ошибался!..
* * *
В каюте, служащей кладовой, – свалены здесь веревки, старые матрасы, банки с краской, – Верка сидит у старенькой тумбочки на рассохшейся табуретке и пишет в тетради показания, макая ученическую ручку в чернильницу-непроливайку. Начальник конвоя ходит в тесном пространстве кладовки и диктует:
– …он овладел мной силой, я закричала, он продолжал свое черное дело. Тут прибежал главный начальник над солдатами и застрелил моего мучителя. Написала?
Верка пишет, высунув язык. Ей уже не больно и даже интересно, что такой важный дяденька занимается с ней весь вечер.
– Дата. Подпись.
– Чего?
– Чаво-чаво! Пиши: 3 июля 1950 года. Вера… Как твоя фамилия?
– Степанова.
– Вера Степанова.
Он забирает тетрадку и перечитывает:
– А ошибок-то, ошибок! Что у тебя было по русскому?
– Тройка.
– Оно и видно. Вот выгонят тебя из школы, будешь, как мамка, арестантов возить да… А кто хорошо учится, тот в институт поступит, человеком станет!
Он говорит и, странное дело, вдруг чувствует жалость к этой бедной девчонке и уж точно знает, что так оно и будет, не выбраться ей из нищеты, порока, грязи.
– Ложись спать, – показывает он на старый матрас. – Придется тебе ночь под замком, мало ли что.
– А если мне в уборную захочется?
– В уборную? – Начальник смотрит на нее, что-то соображая. – А ты заявление напиши!
– Какое заявление?
– Вот какое. – Начальник возвращает ей тетрадку. – Пиши. Заявление. От Степановой Веры. Я не могу больше терпеть. Подпись. Дата.
Верка пишет на чистом листе. Начальник нетерпеливо вырывает тетрадь из ее рук.
– Кто так пишет? Не «терпедь», а «терпеть», не «болши», а «больше»! И всем веришь! Сказал я про заявление, а ты и поверила! Я же пошутить над тобой хотел! Ну а захочешь чего, вон в ведро сходи. У нас все так делают.
Вера понимает его слова по-своему:
– И генералы – тоже?
– И генералы! У них горшки особые, судно называется, как баржа твоя.
Верка улыбается. Ей нравится этот суровый дяденька, от которого исходит такая сила.
* * *
Дима блаженствует один в капитанской каюте, где пахнет дорогим табаком и еще чем-то неуловимым, но волнующим. Он садится к пианино и начинает негромко наигрывать: сбивается, начинает снова, и снова сбивается, но вот под его тонкими и длинными пальцами складывается щемящая мелодия, и он видит Марусю, но не в шароварах и тельняшке и даже не в платье горошком, а в длинном вечернем платье, с красивой прической, с ожерельем на гордой шее.
А в своей постели лежит и ловит звуки мелодии, словно капли прохладной влаги в пустыне, и плачет, не вытирая слез, молодая докторша.