Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Окончание сюжета я помню смутно, так как повесть застопорилась в самом начале. Кажется, Зоя призналась любимому, что вынуждена принять гнусное предложение. Ослепленный гневом, Львов сначала мчится среди ночи к фотографу и бьет его с той смачной, умелой жестокостью, которую так любят описывать литераторы, с детства не умеющие драться. Далее путь мстителя лежит к злодею Добину, и, кажется, справедливость торжествует: от развратного директора как раз выбегает в слезах то ли поруганная пионерка, истекающая девственной кровью, то ли красногалстучный отрок испорченной ориентации. Окрыленный, Львов летит в милицию, но там сидят добинские дружки и соратники по разврату: правдоискателя сразу вяжут за избиение фотографа, и ближайшие годы он проведет не в вузе, а на зоне. Однако покалеченный папарацци все-таки успевает настучать вооруженному мужу о готовящейся афинской ночи в лагерной баньке. Тугие частые выстрелы нарушают сонный покой пионерского лагеря. Такого количества трупов старый ворчливый опер, вызванный на место преступления, не видел со времен наступления немцев на Москву…
Конечно, дорогой читатель, я что-то утрирую, потешаясь над собой тогдашним. Но в целом сюжет пересказан точно. И можно только изумляться тому, как черная плесень самоненависти (по-научному – автофобии) поразила в те годы огромную часть общества, включая и автора этих строк. Слава богу, я все-таки почувствовал злонамеренную нелепость сюжета. Рабоче-крестьянское происхождение уберегло меня от ненависти к «совку», а ведь именно это чувство стало главным содержанием литературы времен перестройки. Так или иначе, разоблачительная пионерская повесть тихо уснула во мне, как осенний слепень за стеклянной рамой. Однако окиньте мысленным взором фильмы, которые с конца 80-х заполонили наши экраны, книги, которые бурно приветствовались критикой, и вы заметите: они сварганены примерно по той же схеме, что и моя ненаписанная повесть: все к худшему в этом худшем из миров. Но разве в таком мире я родился и вырос? Разве концентрация смердящего зла – признак художественности? Разве литература существует для того, чтобы пестовать и ласкать перепончатую нечисть?
А вокруг тем временем поносили и рушили ненавистный «совок»: кто-то мстил за дедушку, отсидевшего то ли за анекдот про Сталина, то ли за двойную бухгалтерию; кто-то понял, что теперь быть антисоветчиком выгодно; кто-то просто наслаждался шелестом свежих знамен. А мне вдруг захотелось написать об уходящей советской эпохе по совести, искренне, а значит, не злобно. Ведь ту жизнь, которая окружала нас до 1991-го, можно назвать скудной (хотя с чем сравнивать – с войной?), нелепой (хотя с чем сравнивать – с пьяными ельцинскими загогулинами?), несправедливой (хотя с чем сравнивать – с «прихватизацией»?), но невыносимой назвать ее никак нельзя. Вероятно, невыносимой она была для отказников, сдавших партбилеты, уволившихся с престижной работы и сидевших на чемоданах, ожидая разрешения на выезд из «этой страны». Ненавистью отъезжающих и заболела почему-то постсоветская литература. Большинство, кстати, остались дома, а многие уехавшие потом вернулись, но осадочек, как говорится, никуда не денешь.
Нечто подобное уже бывало в нашей истории в XIX и начале XX века, когда интеллигенция смотрела на отечество воспаленными глазами революционных эмигрантов. Чем все это закончилось – знаем. Теперь же эстафету чемоданной неприязни к отечеству приняли новые писатели, родившиеся, так сказать, «после научного коммунизма» и не знающие цензуры, идеологических накачек и стеснений в странствиях по миру. А поди ж ты! Мировоззренческие предубеждения обладают устойчивостью инфекции, передающейся мозговым путем. К тому же влиятельные премии вроде «Большой книги», «Букера», «Национального бестселлера» и др. много лет с прилежным упорством увенчивают именно тех авторов, которые страдают той или иной степенью чемоданного антипатриотизма.
В результате я написал «Парижскую любовь Кости Гуманкова». Она вышла, как и прежние мои вещи, в «Юности» в трех летних номерах 1991-го. Страна рушилась, градус взаимной ненависти достиг точки кипения, по августовской Москве мыкались, лязгая, танки, словно вышедшие на какой-то бестолковый парад поражения. А тут в либеральном журнале появляется ироническая, но теплая вещица про любовь, да еще навеянная совершенно непростительной ностальгией по советской эпохе. Либеральная критика аж подпрыгнула от возмущения: мы, понимаешь, готовимся тут к последнему и решительному бою с красным Египтом, а этот гад Поляков затомился вдруг по проклятому «совку». Да и вообще повестушка вышла какая-то дрянная, вялая, некудышная. Где задор разоблачения, где азарт ниспровержения? Видимо, автор исписался. Почвенническая критика и вообще не заметила «Парижскую любовь…». Какие могут быть охи-вздохи, какие заграничные каникулы любви, если инородцы жмут по всем фронтам, а настоящая фамилия Ельцина – Элькин (Эльцин)! С тех пор я так и обитаю на простреливаемой полосе отчуждения между либералами и патриотами. Впрочем, я там такой не один…
Но должен сказать ради справедливости: либеральная критика оказалась понаблюдательнее почвеннической: «Парижская любовь…» в самом деле стала едва ли не первым сочинением, исполненным ностальгии по уходящей советской натуре. Удивительно, но это щемящее чувство утраты овладело мной тогда, когда еще вроде бы исторический спор не кончился, еще ничего не было потеряно, еще по утрам меня будил бодрый нерушимый гимн, несущийся из оплошно не выключенного радио. С чего бы это? Вероятно, литераторам дана особая, как выражаются сегодня, «фьючерсная» чувствительность.
5. Разминувшиеся
Собственно, очередная моя попытка написать «Гипсового трубача» связана как раз с нараставшим чувством утраты уходящего советского мира. Наверное, кто-то расставался с этим прошлым, смеясь, ерничая и глумясь. По моим наблюдениям, так себя вели как раз люди, взявшие от советской власти больше, чем можно унести. Помню, как ликовала либеральная общественность, когда Марк Захаров сжег перед телекамерами свой партбилет. (Много позже стало известно: он сжег дубликат, сварганенный бутафорами. На всякий случай.) А с чего, спрашивается, ликовать-то? Он разве не читал Устав и Программу КПСС, не ведал, в какой организации состоял много лет, возглавляя театр имени младшего соратника партии – Ленинского комсомола? Знал. Ведал. Участвовал. Споспешествовал. Так в чем подвиг? Тогда и клещ, бодро переползший с мертвого донора на свежего кровоснабженца, – тоже герой.
В июле 1993-го я дал интервью «Московской правде»:
«— “Демгородок” уже завершен, а завершился ли ваш растянувшийся на два года творческий кризис?
– Я сейчас тружусь над