Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бела Кун энергично ходил взад и вперед по сцене, так что доски скрежетали под его ногами — казалось, он уже вступил в сражение на том поле боя, где столько раз сражался народ, столько раз терпел поражения, а теперь под алыми стягами поднялся на последний решительный бой: от Гамбурга до Будапешта, от Петрограда до Мадрида, от Веддинга до Андялфельда, от Винер-Нейштадта до Милана, от Лемберга до Крагуеваца, от Одессы до Эссена и до Парижа, где в 1871 году рабочие впервые «штурмовали небо».
— Венгерский пролетариат, — спокойно произнес оратор, и только заскрежетавшие доски сказали, что это спокойствие готовой взорваться бомбы, — подобно русскому пролетариату, берет на себя также и задачу освобождения крестьянства. Пролетарии создали в Венгрии рабочие Советы… Создание рабочих Советов не просто подражание русской революции, а следствие внутренней закономерности. Уже в 1912 году Иштван Тиса выставил пулеметы перед зданием венгерского парламента и пустил их в ход против рабочих. Теперь он опять пытается предотвратить взрыв, подготавливаемый революционным пролетариатом. «Но новые ветры заставляют стонать венгерские деревья»[60]. Час пробил… Российская пролетарская республика не напрасно ждет международную революцию. Вскоре нашим лозунгом будет уже не «Да здравствует III Интернационал!», а «Да здравствует международная советская власть!..».
…И в мае 1918 года из Москвы на фронт двинулся первый батальон венгерских интернационалистов.
За ними последовали интернационалисты Томска, Петрограда, Пскова, Орла, Киева, Воронежа, Петровска, Казани, Симбирска, Перми, Уфы, Оренбурга, Царицына, Астрахани, Баку, Ашхабада, Бухары, Ферганы, Тифлиса, Еревана, Петропавловска, Екатеринбурга, Ново-Николаевска, Омска, Красноярска, Иркутска, Читы, Ачинска, Благовещенска, Хабаровска и Владивостока.
Сто тысяч венгров сражалось, как писал Тибор Самуэли[61], «за страну свободы, возведенную драгоценной кровью русского пролетариата в отчизну международной социалистической революции… за всеобщее освобождение…».
Делегаты обедали в «Метрополе» и «Национале». Обед был превосходный: миска щей да осьмушка хлеба без карточек и полмиски более или менее густой пшенной каши.
Для огромного, почти двухметроворостого делегата из Средней Азии Бела Кун выхлопотал на кухне дополнительную порцию каши.
— Я думаю, — размышлял вслух Бела Кун, сидя за длинным столом вместе с сорока делегатами, — что таким вот рослым людям надо дополнительный паек выдавать. Вот только откуда считать? Со ста восьмидесяти сантиметров? А что скажут те, у кого только сто семьдесят девять? Выходит, за один сантиметр — двойная порция? Вы-то как думаете?
И глянул в свою пустую тарелку. Видно было, что он и сам, хоть и был только ста семидесяти трех сантиметров ростом, не прочь бы съесть еще одну порцию пшенной каши.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
в которой Пишту Хорвата везут казнить в Капошвар; сыщики разыскивают дезертира Йошку Франка, чтобы передать ею военно-полевому суду; в Венгрии вспыхивает всеобщая забастовка; в Москве венгерские интернационалисты штурмом берут главный почтамт
1
Закованного в кандалы Пишту Хорвата шестеро конвоиров вели в капошварскую казарму. Там его освободили от кандалов, и полувзвод — среди них и четыре солдата, которым надлежало привести смертный приговор в исполнение, — окружил парня и повел на центральную площадь. Кроме солдат гарнизона, там собралась огромная толпа гражданских.
Все это случилось неделю спустя после казни Иеремии Понграца. Очевидно, было принято решение публичными казнями приостановить «разброд» — уже больше ста тысяч дезертиров скрывалось в стране. «Генерал Лукашич… Генерал Лукашич…» — мелькало повсюду новое имя. Оно стояло под каждым плакатом, возвещающим о казни.
На Пишту Хорвата страх перед смертью не подействовал отупляюще. Напротив, мысли в голове его метались с бешеной скоростью. Пишта ругал себя за то, что уехал из «славного Томска», что зазнался: не был достаточно осторожен по дороге из Коложвара, не соскочил с поезда, когда уже заметил опасность (а ведь можно было!). Потом все начиналось сначала, и в памяти у него возникали новые и новые подробности.
Но всего чаще вспоминались, всего чаще слышались ему слова прапорщика: «Погибнете, сынок… Подумайте хорошенько!» И Пишта ясно видел прапорщика. Вот он вынимает из пиджака бумажник и отдает Пиште все деньги, что были в нем. Теперь Пиште виделось именно так. Потом опять: «Хорват Махонький, сынок, оставайтесь…» (Память все чаще вставляет между словами душевное «сынок».) И прапорщик отворачивается, ищет что-то в шкафу, хотя, Хорват заметил, там ему ничего не нужно, и опять говорит: «А вы что думаете, сынок… У меня, сынок, нет тоски по родине?.. А, сынок?»
Эта картина и стояла теперь перед глазами парня, то исчезая, то возвращаясь. Будто, убегая в нее, Хорват убегал и от того, что его ожидает.
Расстреливающий полувзвод образовал уже каре, уже прочли и приговор Иштвану Хорвату, «22 лет от роду, римско-католического вероисповедания, уроженец Летеня, крестьянин и пр. и пр.», уже спросили, какое у него последнее желание (Пишта в ответ некрасиво выругался); уже и четыре солдата вышли вперед; уже и священник прижал распятие к губам Хорвата, а Хорват оттолкнул от себя и священника и того солдата, который хотел завязать ему глаза. (Он невидящими глазами оглядывал толпу, а сам был в «славном Томске» и все говорил: «Не поеду… нет… нет… не поеду, господин прапорщик… товарищ прапорщик…»)
Уже обнажил саблю и капитан, командовавший казнью, но вдруг (точь-в-точь как случается в глупых, но таких милых сказках) на площадь ворвался верховой, еще издали крича: «Стойте!.» Он скакал во