Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он с удовольствием осматривается. У других дела идут хуже. Сколько людей спят на улицах! Причем – господа, стоявшие прежде бесконечно выше его: официалы и майоры! Что произошло за эти годы, кто может это понять? Надо переждать – это единственно важно. Счастье еще, если кто-то в шестьдесят четыре года продолжает работать! Правда, на полставки, но ведь фирма ежедневно увольняет своих служащих. Бог милостив, жалованье кладовщика слишком маленькое, чтобы на нем сэкономить! Все хорошо. Старики шестидесяти четырех и шестидесяти двух лет особо не голодают. Клара, плутовка, кормится в домах, которые обслуживает. Вот только с Францлем беда.
Тут ход мыслей господина Фиалы, днем и ночью одинаково, подходит к концу. Теперь ему подобает сделать то, что он всегда делает, когда вступает в дом и в комнату. Сначала он направляется к подставке для трубок. Он никогда не курил трубку и вообще не курил. Подставка – подарок его прежнего начальника, пожелавшего освободить свою квартиру от сомнительного сочетания табачного дыма и украшений. Господину Фиале приятно прикасаться к глазури трубок. Он чувствует себя в обстановке роскоши и уюта. Поглаживая трубки рукой, вспоминаешь лучшие времена, давно забытые. Теперь старик подходит к столику у окна. По виду это столик для шитья, отягощенный изысканными архитектурными деталями. Так, четыре грани столешницы плавно переходят в изображения четырех сказочных животных, напоминающих морских коньков или горгулий на сточных желобах готического собора. Но на столе лежит не шитье, а папка с бумагой и мраморный бювар. Господин Фиала слегка опирается на него: от этой искусно сделанной вещи веет чем-то тихим и благотворным, и это всегда взбадривает старика. Он не обращает внимания на два кресла у столика. Теперь он стоит перед своим сервантом, глядя на него с гордостью. Продавая другие вещи, сервант он оставил. (Прежде супруги Фиала жили в заставленной мебелью квартире из четырех комнат, две из них сдали потом внаем.) На сервант стоило поглядеть. На его колонны с узорчатыми верхушками, на его башенки. Стоит тут как крепость. Раньше красовался в доме богатого кондитера в Краловице[52], где Фиала встретил свою будущую жену. Если б он отдал сервант, получил бы, возможно, на два миллиона крон больше. Но ведь и человеком оставаться хочется. Слава богу, продажа его старой квартиры принесла немалые деньги! Но кто в такие времена может свои деньги сохранить? Он не так глуп, как его жена, которая хочет положить их в сберегательную кассу. Он уже узнал, чего стоили две его сберкнижки! Если пропадет последнее, каково окажется его будущее, что станет с женой, с Францлем? Для Марии – богадельня в Лайнце[53], для мальчика – больница Штайнхоф?! Господин Фиала знает, что́ это значит. Разве не шептались пожилые люди о том, как страдают и нуждаются обитатели домов призрения? Насколько ужасна жизнь там, если старики кончают с собой, выбрасываясь из окон! «День и ночь ездят туда-сюда похоронные машины». И даже если это лишь глупые россказни, все равно стыдно жить в богадельне. Он не опозорит своих покойных родителей: они были приличными людьми и кое-чем владели. Он не нищий, у него всегда был кусок хлеба на черный день. Его родные не умрут в Лайнце!
Тут Фиала, узловатыми пальцами поглаживая край серванта, добрался до своей тайны. Господин Шлезингер указал ему путь – господин Шлезингер, страховой агент компании «Тутелия», земляк и давнишний сосед по дому. Тайна, которая связывает Шлезингера и Фиалу, придает последнему уверенности. К ней примешивается, пожалуй, некоторое беспокойство. Но Фиала устал, туго соображает; речь Шлезингера, напротив, стремительна и искусна. И потом, скрывать что-то от женщин, не проболтаться – дело нелегкое. Шлезингер прав: не опускаться, не дать им встревать в разговор!
Господин Фиала отходит от серванта, чтобы завершить свой обычный променад там, где душа его лучше всего отдыхает, когда он один.
Довольно низко на стене висит групповая фотография, обвитая венком из старых веток; их буро-стекловидные листья похожи на крылья огромных насекомых. На снимке золотыми буквами выведено: «Господину Карлу Фиале от служащих Финанц-ландес-прокуратуры[54], Вена, 1910». Этот дар был чем-то необыкновенным: не следует вышестоящим господам дарить свое изображение подчиненному. Часто ли случается, чтобы два надворных советника собственной персоной, в дурном настроении и терпеливо улыбаясь, подставляли фотографу свои физиономии? Но этот знак отличия не пьянит теперь господина Фиалу. Он только мельком вспоминает о причине появления снимка. Конечно, в досрочном увольнении на пенсию виноват директор по персоналу, обер-официал Пех. Это ему вздумалось протолкнуть на место Фиалы своего протеже! Все-таки в пятьдесят лет уходят на пенсию только поневоле. Если бы Фиала тогда действительно сильно болел, разве остался бы он в живых? Разве врач, к которому он по совету Шлезингера ходил вчера на прием, не объявил его, внимательно прослушав пульс, абсолютно здоровым? Кто знает, может быть, этот злодей Пех и его протеже пали теперь еще ниже, чем он сам?
Но сейчас такие вещи мало трогают старика, рассматривающего этот прощальный подарок. Он целиком погружен в созерцание человека, полного и импозантного, сидящего между двумя худыми надворными советниками. На снимке только этот человек в головном уборе – в широкой, украшенной серебром треуголке. На нем толстая меховая шуба, что удваивает, даже утраивает его важность. Отвороты рукавов шубы оторочены золотом, как у генерала. Руки в толстых перчатках держат длинный черный жезл, увенчанный серебряным шаром. Во всем эта персона проявляется как внушительное и значительное подобие другого, высочайшего лица, в ту суровую законопослушную эпоху управлявшего государством. И этот человек был тогда болен? Тот, кто спокойно и степенно выходил из своей швейцарской и, стоя на посту, занимал все пространство ворот? На чью одиноко возвышавшуюся фигуру робко поглядывали, задрав головы, мимо идущие школьники? Тот, кто в силе и величии