Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Засим в постель[599].
* * *
Джелли Д’Арани[600]
Черуэлл, Оксфорд
Четверг (ранняя весна 1915)
<…> Сегодня у нас настоящая весна. Солнце, синее небо, поют птицы; сердце радуется после всех этих черных недель с дождем и грязью. Но как же тяжело от мысли, что большинство людей ждут от весны еще более кровопролитных боев, чем раньше. А впрочем, чем кровопролитнее сражения, тем быстрей кончится весь этот ужас.
Не думаю, что после этой войны будут продолжать писать мрачные книги, Ибсен, Голсуорси и прочие бездари окончательно выйдут из моды. Мы снова начнем сочинять веселые книги, как это произошло в девятнадцатом веке после наполеоновских войн, – чтобы справиться с ужасом реальной жизни. Мрачные, безысходные книги появляются после долгого мира, когда люди свыклись с благополучной жизнью, насытились ею. И тут кто-то вдруг замечает, что жизнь на самом деле штука довольно мрачная, и пишет об этом в своей книге. И тогда весь средний класс, который понятия не имеет, что жизнь не всегда сулит одну только радость, читает эту книгу и говорит, что автор – гений. А все глупые мужчины и женщины говорят, что другой литературы и быть не может – просто потому, что никогда не видели в жизни ничего зловещего, и мрачная книга для них – приятная неожиданность. Но война положит этому конец: люди на собственном опыте убедятся, что жизнь не раз поворачивается к ним своей теневой стороной, и тогда, чтобы увидеть светлую сторону, они обратятся к литературе, вселяющей оптимизм. Уверен, нас ждут большие перемены.
Какое же получилось длинное, глупое письмо, проповедь, да и только!
Прощай, дорогая Джелли,
P. S. Как там танцы? Так бы хотелось посмотреть, как ты танцуешь. Уверен, делаешь ты это бесподобно!
* * *
Джулиану Хаксли[601]
Бэллиол-колледж, Оксфорд
Октябрь 1915
<…> Надеюсь, ты наслышан о смехотворных речах, что доносятся до нас из страны бошей. Больше всего мне пришлось по душе замечание Лассона, берлинского философа, сказавшего: «Мы и морально, и интеллектуально превосходим всех людей на земле. Мы несравненны». Какие высоты духа! Разлагающиеся Англия, Франция и Россия трепещут. А между тем достаточно послушать Стравинского и Римского-Корсакова, а потом – Штрауса и Регера[602], чтобы решить, какая страна разлагается, а какие полны жизни. Очень может быть, Штраус и его музыка – самый типичный пример современного германизма. Брутальное и сентиментальное идут в германизме рука об руку; сумбурная чувственность, шум и ожесточенность исключительно ради чувственности, шума и ожесточенности. <…> Немцы остались в девяностых, Уайльд – их любимый английский автор. Брутально-сентиментальные, в искусстве они близки по духу Ропсу и Луи Леграну[603]; с художественной точки зрения они – смесь макабра, зверства, гигантомании и лукавой непристойности. <…> В их творчестве преобладают вульгарность и слепая мощь. Не из-за этого ли поклонения зверской, грубой силе некоторые женщины выходят замуж за негров и профессиональных боксеров? Достаточно одного взгляда на картины мюнхенских живописцев: бычьи шеи, тупые, одутловатые лица, окостеневшие обнаженные тела болотного цвета. А чего стоит их новый лейпцигский мемориал? Громадный, разлапистый, с мощными приземистыми колоннами и колоссальным барельефом внутри – издали он похож на припавшую к земле жабу. Что-то вроде утратившего ценность древнеегипетского искусства, где упор делается исключительно на непреклонность и величие. Сравните такое искусство со славянской музыкой и живописью: они искрятся жизнью и силой, и не грубой, автоматической силой бошей, а силой изящной и витальной. <…>
Не станем, однако, отрицать: и в нас есть немало от бошей. Это и музыка Элгара, и картины Лейтона и Тадемы[604], а в литературе – пережитки уайльдовских девяностых годов. И все же, по-моему, наше искусство более жизнеспособно, в нем больше витального, чем германского. Бош сравним с американцем; и тот и другой страдают от душевной незрелости; они крикливы, распущенны и в то же время нездоровы. В этом отношении Америка – о чем я не раз слышал от путешествующих по этой стране – и Германия во многом схожи. Эти молодые, развивающиеся страны преисполнены гордыни, они мучаются болезнью роста, чудовищной folie de grandeur[605]; обе дерут нос – и при этом сгнили и протухли. Все молодые страны заболевают этим декадентским недугом и страдают от него гораздо сильнее, чем старые. Вместе с тем американцы исцеляются от этого недуга быстрее, чем боши.
Ну да бог с ними, большинства из них скоро не будет на этом свете, а оставшиеся в живых будут пытаться поставить на ноги свою гибнущую страну.
Но ведь к этому времени никого из наших друзей тоже не останется. Тяжкая, невосполнимая утрата. <…>
* * *
Джелли Д’Арани
Бэллиол-колледж, Оксфорд
Октябрь 1915
Моя дорогая Джелли,
спасибо за Ваше письмо. Рад, что Вы наконец-то получили «Rire»[606]. Уверен, эссе Вам понравится, особенно хорош пассаж об искусстве – Бергсон не только пишет очень хорошо, но и очень, по-моему, здраво. <…>
В Бэллиол я вернулся только что после года отсутствия. Как же мне здесь хорошо! Хорошо, но и грустно: все ведь напоминает об отсутствующих друзьях. Эти нескончаемые списки погибших за последние недели совершенно ужасны – столько знакомых имен. Война с каждым днем все больше и больше убеждает меня: любовь, дружба, что бы там ни вкладывали в эти понятия, – единственная реальность. Когда ты молод, когда твои убеждения непрестанно и хаотично меняются, нет ничего более стабильного и надежного, чем эта реальность. Это, иначе говоря, – высшая истина. Вы были незнакомы с моей матерью, а жаль – она была замечательной женщиной, Трев был очень на нее похож. Недавно я перечитывал письмо, которое она мне написала перед самой смертью. Кончалось письмо словами: «Не осуждай других, люби их». Сейчас я вижу, сколь мудрым был ее совет. Ведь этим советом она давала мне понять, каким самодовольным себялюбцем я был, – в ее словах целая философия жизни.
Мне немного стыдно за глупые стишки, которые Вам посылаю[607]. Сейчас пишу поэму, пришлю, когда закончу.
До свидания, дорогая Джелли.
* * *
Джулиану Хаксли
Уэстберн-сквер, 27
Пятница, 31 марта 1916
<…> Все идет по-старому… мы ужинаем, обедаем и все прочее – пожалуй, правда, немного хуже, чем раньше, за исключением