Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Он без сознания умер?
– Вот в том-то и дело, что, должно быть, – в сознании… Врач говорил: «Не слушайте, не обращайте внимания. Он без сознания». – «Вы так думаете?» – отвечал Борис.
На вопрос Маруси доктор Кайзер говорил: «Это тоже из подсознания… С такой температурой больной не сохраняет сознания…» – «Как вы больны, доктор!» – говорил Борис.
Кайзер был на работе, я бежала к другому. Доктор Карга отказался идти, побоялся заразы. Другой, моложе, пришел, сделал укол морфия. Борис стих. Потом он попросил священника. Кайзер не говорил про смерть, лечил, надеялся. Борис утверждал, что умрет.
«Я буду лежать высоко. На горе. Мне снилось? Я умру. Оставив сына и дочь».
Он бился головой о стенку – такая дикая головная боль. Предсказание исполнилось. Священник отец Иоанн побоялся идти к сыпнотифозному и сказал, что на соборном кладбище нет места. А другое – на горе было. Пришел отец Федор: исповедал и причастил. И после этого Борис стал совсем тихим и все складывал пальцы крестом. И он еще говорил, до болезни еще, играя с Ириной (ей было четыре месяца): «Когда же вам будет пятнадцать лет, чтоб я мог целовать вам церемонно ручку?!» Как он Андрюшу любил…
Еще в ту ночь на слова Марины, что ей уже ничего не жаль, я сказала:
– Вот странно… А у меня, наоборот, чем больше теряю, тем больше ценю воспоминания…
– Да ты и людей еще любишь, а я… Поздно, тебе надо спать. Уже светло, ты с дороги…
– Марина, я хотела еще – о той пустыне. После Маврикия, после Алеши. Мне кажется, эти дни – не пройдут. Они всё еще во мне. Тот домик на горке, няня Андрюши, я. Гражданская война. Нищета. Последние запасы еды. Разруха после отъезда Бориса. Длящаяся Андрюшина болезнь. Жара. Лиловое небо, черта моря внизу. Я ежедневно ходила на базар покупать что-нибудь, искать цыпленка – он ел только бульон и блюдечко черничного киселя. Тянул к нему руки – худые как палки. Во дворе старуха катала из антрацитовой пыли и навоза шарики для мангалок. И память о Маврикии и об Алеше день и ночь. И их никогда не будет. И знанье (я тогда знала, что нет), что нет Бога! Я жила под землей с ними.
– Похоже наши жизни шли, – сказала Марина, – после смерти Ирины. К тебе дошло мое письмо, где я писала о смерти Ирины? В марте тысяча девятьсот двадцатого?
Они и сейчас перед моими глазами: два письма тех лет – ко мне от 17 декабря 1920 года и к поэтессе Вере Клавдиевне Звягинцевой и ее мужу, написанное в феврале 1920 года, которое привожу не полностью.
«В феврале этого года умерла Ирина – от голоду – в приюте, за Москвой. Аля была сильно больна, но я ее отстояла… Ирине было почти три года – почти не говорила, производила тяжелое впечатление, все время раскачивалась и пела. Слух и голос были изумительные. – Если найдется след С. – пиши, что от воспаления легких… Мы с Алей живем всё там же, в столовой. (Остальное – занято.) Дом разграблен и разгромлен. – Трущоба. Топим мебелью. – Пишу – Не служу, ибо после смерти Ирины мне выхлопотали паек, дающий возможность жить. Служила когда-то 51/2 мес. (в 1918 г.) – ушла, не смогла. – Лучше повеситься.
Ася! Приезжай в Москву Ты плохо живешь, у вас еще долго не наладится, у нас налаживается – много хлеба, частые выдачи детям – и – раз ты все равно служишь – я смогу тебе (великолепные связи!) – устроить чудесное место, с большим пайком и дровами. Кроме того, будешь членом Дворца Искусств (д. Сологуба), будешь получать за грош три приличных обеда…»
«Москва, 7/20 февраля 1920 г.
Друзья мои!
У меня большое горе: умерла в приюте Ирина – 3-го февраля, четыре дня назад. И в этом виновата я. Я так была занята Алиной болезнью (малярия – возвращающиеся приступы) – и так боялась ехать в приют (боялась того, что сейчас случилось), что понадеялась на судьбу Помните, Верочка, тогда в моей комнате, на диване, я Вас еще спросила, и Вы ответили “может быть” – и я еще в таком ужасе воскликнула: “Ну, ради Бога!” – И теперь это совершилось, и ничего не исправишь. Узнала я это случайно, зашла в Лигу спасения детей на Соб. Площадке, разузнать о санатории для Али – и вдруг: рыжая лошадь и сани с соломой – кунцевские – я их узнала. Я взошла, меня позвали. – “Вы г-жа такая-то?” – Я. – И сказали: Умерла без болезни, от слабости. И я даже на похороны не поехала – у Али в этот день было 40,7… сказать правду?! – я просто не могла. – Ах, господа! – Тут многое можно было бы сказать. Скажу только, что это дурной сон, я все думаю, что проснусь. Временами я совсем забываю, радуюсь, что у Али меньше жар, или погоде – и вдруг – Господи, Боже мой! – Я просто еще не верю. – Живу с сжатым горлом, на краю пропасти. – Многое сейчас понимаю: во всем виноват мой авантюризм, легкое отношение к трудностям, наконец, – здоровье, чудовищная моя выносливость. Когда самому легко, не видишь, что другому трудно. И – наконец – я была так покинута! У всех есть кто-то: муж, отец, брат – у меня была только Аля, и Аля была больна, и я вся ушла в ее болезнь – и вот Бог наказал…
Другие женщины забывают своих детей из-за балов – любви – нарядов – праздников жизни. Мой праздник жизни – стихи, но я не из-за стихов забыла Ирину – я 2 месяца ничего не писала! И – самый мой ужас! – что я ее не забыла, не забывала, все время терзалась и спрашивала у Али: “Аля, как ты думаешь—?” И все время собиралась за ней, и все думала: “Ну, Аля выздоровеет, займусь Ириной!” – А теперь поздно…»
– Ты Москву год назад не узнала бы. Теперь, увидишь, жить можно. Тогда – ничего не было. Голод. Нас с Алей подкармливали иногда люди. Но Ирину я никуда не могла водить, и чем ее было кормить? Приносили ей, что иногда удавалось достать, но этим ведь не прокормишь. Няня увозила два раза Ирину к себе в деревню, она оживала на хлебе, лепешках, на каком-то деревенском вареве, начинала ходить, говорить… Но долго она не могла ее держать там, возвращалась и привозила ее, и снова Ирина переставала ходить и говорить, а только раскачивалась, сидя в коляске, и пела – у нее был удивительный слух… В приюте, за Москвой, я их навещала. Но когда Аля заболела сразу тремя болезнями, мне пришлось ее взять (Лиля тогда мне уступила свою комнату в Мерзляковском – там буржуйка, ее топить легче, чем камин у меня, и я привезла Алю и поселилась с ней там). Спасти обеих я не могла – нечем было кормить, я выбрала старшую, более сильную, помочь ей выжить. Ирину в приюте кормили, как красноармейских детей, что-то варили, и я ее там оставила. Алю везла на телеге, укутав во вшивую шинель. Я шагала рядом, долго, далеко, не знаю, сколько верст. В огромных чужих валенках, стоптанных. Снег – глубоко. Голова кружилась. Лошадь была тоже слабая, мне не дали сесть на телегу, да и не села бы, лошадь жалко…
В последний раз я видела Ирину в той большой, как сарай, комнате, она шла, покачиваясь, в длинном халате, горела лучина… В Москве я лечила Алю, топила буржуйку креслами красного дерева, она начала поправляться. И однажды в очереди за содой – мыла в Москве не было, я узнала от бабы, что Ирину накануне похоронили… Подходит, всматривается: «А вы не Ириночкина ли мать будете? Мы ее вчера схоронили…» На могилу ее я не поехала, не могла оставить больную Алю. Потом, когда мне дали академический паек… я сказала Але: «Ешь. И без фокусов. Пойми, что я спасла из двух – тебя, двух не смогла. Тебя выбрала… Ты выжила за счет Ирины».