Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Правильно, Вацлав, человека душат, а он не дается. Тягуче и скучно. Какая тут сенсация! Но, кстати, не знаю, как это назвать, однако если тот, кого душат, ловко дает коленом под дых своему палачу и палач уж сам корчится от боли, это… Это, может быть, и не сенсация, а все же акт великого мужества. И притом безусловная победа, торжество истины.
— Тебе, Алоис, просто милы коммунисты! Но, послушай, нам здесь какое до всего этого дело?
— И это говорит служащий министерства иностранных дел! — закричал Шпетка, — именно вашему министерству должно быть самое прямое дело до всех чужих дел.
— Во-первых, я не министр, чтобы делать большую политику, пока что я очень маленький исполнитель поручений своего начальства. Во-вторых, наша политика, насколько я представляю, — это по возможности стоять в стороне от гигантов, которые, ведя между собою спор, энергично размахивают руками. Можно получить нечаянную затрещину. В-третьих, меньше всего нам по пути с коммунистами.
— А с фашистами?
— Мы маленькая, но независимая страна. У нас свой путь развития. И мы достаточно сильны, чтобы постоять за себя. Никто нас не тронет, если мы сами не полезем в чужие дела, как тебе очень хочется.
— На одном полюсе — правда и справедливость, на другом — ложь и насилие. Где должен находиться честный человек? Как ты думаешь, Вацлав?
— На экваторе. Там теплее всего.
Шпетка тогда сорвался с места, долго мотался по комнате, ероша жесткие рыжие волосы. Он был чем-то очень возбужден. Потом вдруг сделался совсем обыкновенным. Подмигивая лукаво, уселся так близко, что своими коленями уперся в его, Виктора, колени. Похлопал себя по бокам. И вытащил из кармана толстую пачку открыток.
— Вацлав, ты еще веришь в Баал-Зебуба и все его проделки? Приходит он к тебе по вызову? — спросил и засмеялся. — Бедному Шпетке он отказал в своем доверии. А тебе?
— Алоис, я мог бы рассердиться и рассердился бы, если бы ты сказал все это серьезно. Мне кажется, у тебя нет оснований так испытывать нашу дружбу.
— Ты же знаешь, Вацлав, я всегда немного клоун. И мне подумалось, что при всей нашей несомненной дружбе, когда я распахиваю свою душу перед тобой, вдруг из-за твоих плеч ее сцапает Баал-Зебуб. Если он постоянный твой посетитель и твое доверенное лицо.
— Оставим в покое, Алоис, те властные силы в мире, которые человеку неведомы. Ты давно уже стал издеваться над ними. Дело твое. А я верю. Верю потому, что всегда лучше верить, чем не верить. Я не хочу быть Фомой, которому понадобилось вложить персты в раны Христовы, чтобы поверить, что он воскрес. И мы давно уже, кажется, пришли к согласию, что если есть бог, то существует и сатана.
— Убеждения — сила великая, — вздохнул Шпетка, — а я вот несколько раз держал Баал-Зебуба за хвост и то почему-то не верю в него. Каждый раз он немедленно превращался в соседского кота, который имел привычку забираться к нам в кухню и жрать оставленную на столе колбасу. Но из осторожности я все-таки спросил тебя. А вдруг… Душа-то ведь дороже, чем колбаса!
— Тебе бояться нечего, Алоис.
— Даже если скажу, что я коммунист?
Это можно было предполагать. От Шпетки этого можно было ожидать. И тем не менее это прозвучало, как выстрел.
— Можешь не бояться… — Но как-то трудно выговаривались такие слова. За ними возникали возможные большие опасности уже для себя лично.
— Тогда вот, посмотри.
И Шпетка быстро повернул одну из открытой. На ней фотографом были запечатлены две извивающиеся толстые змеи, так скрутившиеся своими туловищами друг с другом, что стали похожими на прописную латинскую букву S, а головы у змей, направленные в противоположные стороны, были со всей достоверностью человеческие. В судейских шапочках, но с дрожащими жалами, выпущенными изо рта.
Зло, остро, беспощадно. И страшно.
— Что это значит, Алоис?
— Как видишь, снимок с натуры. Из зала того самого-суда, о котором только что мы говорили. Вот это милое Личико, если ты не узнал по портретам, напечатанным в газетах, принадлежит председателю суда достопочтенному господину Бюнгеру, а вторая прелестная мордашка — защитнику Торглера. Если бы это была аллегория, ее можно было бы попытаться как-то истолковать. Но повторяю: снимок документальный! И комментариев он не требует.
— Как это попало к тебе? И зачем? Я вижу в руках у тебя целую пачку таких открыток.
— Поскольку мы с тобой только вдвоем и Баал-Зебуб, как ты заверил, не сидит под кроватью, я скажу тебе. Снимок сделан профессором Картфильдом, фотомонтаж доставлен в Прагу, а в одной из наших типографий, разумеется, нелегально, изготовлены эти открытки.
— Для чего?
— Вацлав, ты меня удивляешь! Ну хотя бы для того, чтобы вручить их в первую очередь самим этим господам, так любезно позировавшим перед фотографом. Затем и всему составу суда. Нацистским главарям. Думаю, и сам Гитлер с Герингом будут рады иметь столь отличные снимки своих стражей Фемиды.
— Зачем ты их принес сюда? Зачем показываешь мне?
— Показываю, чтобы доставить тебе эстетическое наслаждение и приучить читать газеты немного другими глазами. А оставляю здесь с таким еще расчетом, что ты унесешь их в другое место…
Виктор подскочил в своем кресле. Трудно было осознать сразу, что предлагает ему Шпетка.
— Ты, Алоис… ты… Я служу в министерстве иностранных дел…
Он хотел объяснить, что сотрудники этого министерства не могут даже косвенно вмешиваться в политическую жизнь других государств, и если Шпетка имеет в виду…
Но Шпетка тоже встал. Развел руками.
— Видишь, Вацлав, какой я стал близорукий. Когда я входил в этот частный дом, я не заметил на нем вывески «Министерство». Я думал, что иду просто к чехословацкому гражданину и моему давнему, верному другу Вацлаву Сташеку. И не знал, что пани Марта — военный атташе и, разговаривая с нею, я выведываю от нее государственные тайны. Мне подумалось, что уроки лейпцигского процесса для патриотов Чехословакии могут быть полезны. И хуже всего: я принял за шутку твои слова, что ты в борьбе двух полюсов человеческого духа и самосознания нашел себе место на экваторе. Извини. И прощай! Надеюсь, что если Баал-Зебуб сегодня ко мне ночью и явится, так не в виде жандармов, а в привычном образе соседского кота.
И он тогда не стал удерживать Шпетку, кажется, на прощание даже не протянул ему руки — настолько был испуган…
Шпетка больше, не приходил. Но Анка каким-то образом все о нем знала. Рассказывала неохотно, однако, если он, Виктор, просил, ее, отказать не могла. Ему Анка ни в чем не отказывала. Стало ясно, что Шпетка и Мацек теперь одного поля ягоды, что оба они коммунисты. Выступают на рабочих собраниях, подстрекают студентов, печатают и распространяют листовки. На выборах президента они в толпе демонстрантов несли плакат — «Не Масарик, а Готвальд!». А когда через год готовились выборы в парламент и «Национальное объединение» заявило, что теперь оно рассчитается с марксистами и евреями, Шпетка и Мацек были среди тех, кто поднял бурю негодования в Праге, Хабрах, Кбеле да и по всей стране против фашистских лозунгов. У рабочих появилось оружие.