Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одну из них, Соню Смоляницкую, я знал по Новодеревенскому приходу о. Александра Меня, который был и духовником Надежды Яковлевны. Соню я встретил в Каугури случайно, а уж она представила меня и мою дочку Надежде Яковлевне. Труды же Надежды Яковлевны, появлявшиеся в тогдашнем “сам-” и “тамиздате”, были мне отчасти знакомы. Первый вопрос, который я задал Надежде Яковлевне, касался разночтений во второй строке второй строфы одного из самых любимых мною стихотворений – “Сестры тяжесть и нежность…”[867]. А уж дальше я стал видаться с Надеждой Яковлевной почти каждый день. И день ото дня ее беседы становились всё интереснее. И был в них некий особый шарм: сочетание почти шокирующей резкости суждений с ласковой благорасположенностью к собеседнику.
История и внутренние смыслы словесности российской были главной темой ее интересов и бесед.
Имя Михаила Булгакова было в те годы у всех на слуху. Булгаковым она восхищалась, но тогдашний повальный культ его творчества не разделяла. И прежде всего для нее было неприемлемо романтическое заигрывание со злом (“Мишка многого не понимал…”)[868]. На взгляд Надежды Яковлевны, Зощенко и Платонов многократно глубже Булгакова входили в проблематику мировых и российских судеб.
Саму категорию “советская литература” она считала демагогической и сбивающей с панталыку: “Никакой советской литературы нет. Есть русская литература в советских условиях и есть советская не-литература”, – таким запомнился мне один из ее вердиктов.
Говорила она, как писала: кратко, категорично, афористично.
На Сонин вопрос о знаменитом в те поры, но ныне почти забытом литературном критике N., позволившем себе глумление над памятью Мандельштама, – кто же он такой, этот N.? – Надежда Яковлевна величественно отозвалась, словно продиктовала:
– Говно. Вот он кто такой.
Она любила иной раз соленое словцо. Редко – но любила.
…В один из дней незадолго до отъезда из Юрмалы Надежда Яковлевна пригласила нас с Анютой сопровождать ее и девушек в поездке к архимандриту Тавриону Батозскому (1898–1978) в девичью Спасо-Преображенскую пустынь под Елгавой. Спасо-Преображенская пустынь была местом последнего служения многострадального о. архимандрита: он был ее духовником.
В такси мы уселись впятером (Анюта – у меня на коленях). Приближаясь к монастырю, мы долго раскатывали вокруг да около, ища подъездные пути: пешком через рощу Надежде Яковлевне было идти не под силу.
Вердикт Надежды Яковлевны: “Не хочет, видать, лукавый”.
После такого вердикта дорога сразу взяла да и нашлась.
Мы успели под конец обедни. О. Таврион поразил меня сочетанием физической дряхлости с какой-то юношеской внутренней вдохновенностью и быстротой реакций.
О тембре голоса о. архимандрита стоит сказать особо. Очень музыкальный, но чуть надтреснутый драматический тенор. Надтреснутость вроде бы естественная, старческая. Но она почему-то показалась мне и какой-то подростковой. Сочетание старческой физической немощи и внутренней, почти юношеской одушевленности породнило в моих глазах обоих этих людей – о. Тавриона и Надежду Яковлевну.
После богослужения Надежда Яковлевна была представлена о. архимандриту, и он попросил ее и нас – недостойную ее “свиту” – к себе на трапезу. Трапеза включала в себя, как мне помнится, уху со снетком, вареный картофель с постным маслом и зеленым луком и воистину незабываемый темно-рубиновый монастырский компот.
Некоторые моменты из разговора за трапезой я запомнил навсегда.
Надежда Яковлевна горько сетовала на тоску и одиночество, на непроходящую тяжесть разлуки с Осипом Эмильевичем. О. архимандрит отвечал ей, что такое состояние души – понятно и что Церковь хорошо понимает эту боль человеческих состояний, связанных именно с близостью гибели и смерти. Не случайно же поется в православном Последовании об усопших:
…яко золъ душа моя исполнися, и животъ мой аду приближися, и молюся, яко Iона: от тли, Боже, возведи мя…
Однако, продолжал о. Таврион, всегда следует помнить (за точность передачи этих слов готов ручаться), что отчаяние наше – ничто в сравнении с тем, что Сам Пресветлый Бог каждого из нас избрал Своим другом.
…А ведь говорил-то это старый зэк и ссыльный, повидавший самые страшные и бесчеловечные извращения жизни…
Надежда Яковлевна была потрясена, обрадована, утомлена. И в том же самом такси (водитель обедал вместе с паломниками) мы вскоре возвратились в Юрмалу.
12 марта 2006 г.
Услышав непрекращающийся шум в сенях, потом на кухне, потом в комнате (дело происходило на даче Бориса Балтера через четыре года после его смерти), Надежда Яковлевна вышла из внутренней комнаты, служившей Борису кабинетом, и оказалась прямо передо мной. Первое, что я увидел всем зрением, что навсегда врезалось в память, были ее глаза – выразительные, ясные, живые.
– Вы брат Бориса? – спросила она, подавая руку.
На ней был светлый, в фиолетовую клеточку, халатик, волосы, испестренные сединой, забраны в пучок.
Усевшись в кресло, она продолжала рассматривать меня. – Вы чем-то похожи на Бориса, – продолжила она, – я видела его в пору выхода “Тарусских страниц” в Тарусе и еще потом…
День был солнечный, но холодный. На кухне, дверь в которую оставалась открытой, велись приготовления к праздничному обеду. Женщины иронизировали над бездействующими мужчинами, находящимися в комнате. Мужчины отвечали короткими репликами…
Разговор о современной поэзии завязался после того, как кто-то упомянул некую поэтессу в красном пальто, отдыхающую в Малеевке (дача Балтера располагается неподалеку от этого подмосковного писательского курорта). Распространился слух, якобы эта поэтесса сочиняет что-то о “Вожатом”. Все стали гадать, кто она. Назывались фамилии поэтов, которые могли бы взяться за столь благодарную тему, в частности С. В. Смирнова.
Н. Я. сказала, что совсем не знает этих и не желает знать. А потом добавила, что вообще не знает сейчас ни одного настоящего поэта. Кто-то назвал Давида Самойлова, но она только махнула рукой, Леонид Мартынов – “занудливый”, симпатичен как человек Булат Окуджава (“но не его песенки”!), робко прозвучавшее имя Наума Коржавина также было отвергнуто. При этом Н. Я. почему-то вспомнила Георгия Шенгели, который якобы писал по триста строк в день. Я сказал, что знаю его только как переводчика, например, Верхарна, на что Н. Я. отозвалась очень резко, сказав, что Шенгели обычно брался переводить такие тексты, которые и хороший бы поэт не смог исправить. Разговор о поэзии Н. Я. завершила тем, что сейчас поэты – лишь рассказчики.