Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем вечером я послал за Идаем, что всегда стоял у прави́ла, и сказал ему:
– Скоро мы поплывем домой.
– Самое время, владыка, – ответил он.
Я спросил, что он хочет сказать; он ответил, что слыхал о том, что в Афинах неладно. Однако вести эти пришли от невежественных селян, которые ничего не знали точно.
Мои люди, покидавшие остров и возвращавшиеся на него, стремились держаться как можно ближе к правде. Они говорили, что Тесей оставил их на острове, дабы охранять стоянку своих кораблей. Люди предпочитают не лезть в дела пиратской крепости, а потому никто не мешал им выспрашивать для виду обо мне и узнавать последние новости.
Идай клялся, что рассказывает мне все, но теперь он признался, что уже год, как слышит о том, что в Афинах не все в порядке.
– Я знаю тебя, владыка. Ты попытался бы сделать слишком многое, а сумел бы лишь самую малость; и то и другое могло бы привести тебя к смерти. Но я готов ответить за это, потому что делал то, что считал нужным.
Давненько за меня ничего не решали. Но я был слишком обязан ему, чтобы сердиться. С его точки зрения, он был прав, и я рад, что мы расстались друзьями.
И все же, оказавшись в Афинах, я много раз сожалел о том, что не умер на острове от внезапной руки бога; говорят, что боли второго удара человек не ощущает. Сидя возле окна, я смотрел на грызущую лист саранчу, на ящерицу, ловящую мух, и считал себя несчастным; но все же в уме своем я располагал всеми плодами трудов своей жизни, предстоял перед богом за людей и в грядущие времена. Я не знал, каким богатым был тогда.
«А что это такой за Менесфей?» – спросил меня некогда Ипполит. Сын видел его глубже меня, но, как и я, не насквозь. Цельность ума позволяла ему видеть в других людях не собственное отображение, но божье дитя, в слезах рвущееся на свободу. Он никогда не смог бы добраться до сердца этого запутанного лабиринта, не мог посмотреть на мир косым взглядом Менесфея, не мог испытать желаний, непонятных даже их собственному владельцу. Он, отдавший всю свою волю богам света, не мог этого сделать. Нет, даже став царем, он не сумел бы понять, с кем приходится иметь дело. Впрочем, один из любивших Ипполита богов, наверно, заступился бы за него. За меня было некому заступаться.
Я мог бы понять появление завоевателя или соперника. Он ухватился бы за плоды моих дел и хвастал ими. Его сказители сложили бы песни о том, как их господин отобрал великую державу у царя Тесея – в собственность себе самому и сыновьям своих сыновей. Такой человек не оставил бы мне жизни. Но он сохранил бы построенное мной.
Но Менесфей… он как врач, что рыдает над ложем больного, потчуя его ядом и уверяя себя самого, что лекарство поможет. Внутри его словно есть другой человек, которому он повинуется, не желая видеть лица своего двойника.
Пока меня не было, он понемногу прибирал власть к собственным рукам. Я не уверен в том, что он стремился к ней – во всяком случае, как Менесфей, Менесфею известный. Он говорил о себе, что научил людей быть свободными, научил верить в себя, не склонять головы ни перед человеком, ни перед богом и не терпеть неправды. Желай всего этого его существо, Менесфей и вправду проповедовал бы подобные мысли.
Хотел ли он, чтобы люди любили его? Сам он не любил никого; мешал тот муж, что таился в нем. Менесфея не интересовал человек, у которого не было причин бороться за что-нибудь. Но стоило тому схватиться с могущественными врагами по настоянию Менесфея, бесстрастно наблюдавшего за происходящим, и претерпеть от них сотни бед и люто возненавидеть врагов, как Менесфей объявлял о любви к нему вместе с сочувствием и оказывал поддержку. В мое время, имея дело с каким-нибудь бешеным зверем, подобным Прокрусту, я таил свои намерения, пока не получал возможности быстро раздавить сопротивление и выпустить пленников на свободу. Менесфей же начинал укорять очередного злодея раньше, чем мог обрушиться на него, чтобы его восхваляли как ненавистника зла; враг его начинал сердиться и вредить всем, до кого способен был дотянуться, и Менесфею оставалось только сетовать громче. Людей не гневных, спокойных и добрых он считал унылыми или продажными. Гнев он понимал, но не одаривал милостями человека, пока с тем не случалось непоправимое.
Обычаи он ненавидел – и полезные, и уже изжившие собственный смысл. Он, пожалуй, изгнал бы с лица земли всякую честь и почтительность, чтобы кто-нибудь не получил на скрупул[134]больше положенного. Возможно, в сердце его гнездилась одна только ненависть и он охотно уничтожил бы все, что окружало его. Безусловно, если бы Менесфей любил людей или правосудие, то построил бы все-таки что-нибудь на произведенных им же самим руинах.
Прежде я пытался понять врагов и планировал свои действия против них. Зачем же мне это теперь, когда все кончено? Почему мне не хватает просто проклятий? Но пока муж остается мужем, он должен думать и действовать, хотя бы задним числом. Рождаясь, мы спрашиваем – почему? Этим же вопросом мы и заканчиваем свою жизнь. Такими сотворили нас боги.
Мог ли он осмелиться заколоть или отравить меня в Афинах? Дворцовый люд до сих пор не скрывал, что любит меня, и Менесфей мог бы лишь ненадолго пережить мою смерть. Хитростью, или безволием, или желанием думать о себе хорошо он оставил меня живого сопротивляться хаосу мелких царств… еще худшему, чем во дни моего отца. Я изгнал его за скверное исполнение обязанностей наместника, он уехал, но недалеко. Теперь не нужно долго ездить, чтобы оставить пределы Аттического царства.
Крит отделился более двух лет назад. Царствует там Идоменей. Когда я болел, на острове об этом знали все, кроме меня. Мегара отыскала себе царевича из своего древнего рода; говорят, что теперь Истм не пересечешь с отрядом меньше семидесяти копий. Лишь Элевсин хранит неизменными мистерии, сложенные Орфеем. Они переросли и меня и его. И Менесфею не по силам искоренить их. Чем гуще их тьма, тем яснее их свет.
Тайная болезнь сработала против меня. Кое-кто из берегового народа слыхал о ней и по невежеству, не зная, куда идти с этой правдой, пустил ее гулять по свету, словно семечко чертополоха. Может быть, проговорилась старуха-колдунья. Правда смешалась с ложью, за которой я пытался укрыться; говорили, что я спустился в недра земные, чтобы похитить священную жрицу, был проклят богиней и провел четыре года, сидя в кресле, к которому приросли мои члены; говорили еще, что ноги мои ослабли и левая хромает потому, что, когда меня оторвали от седалища, часть плоти моей осталась на нем. Судя по всему, они решили, что боги оставили меня, и удача тоже. До гавани можно добраться, даже не зная всех примет.
Я повидал юного Акаманта, оставленного мной на Эвбее у вождя, которому доверял. Там он будет в безопасности. Народ афинский не испытывает к нему ненависти, но считает отчасти критянином, а Менесфей принадлежит к древнему царскому роду. Я не могу винить его в том, что он не помешал Менесфею, начавшему творить свое дело, когда мальчику едва исполнилось пятнадцать. Перемена во мне так испугала его, что все способности его ушли на попытки скрыть потрясение, и было трудно понять его мысли. Но сын, похоже, не может ненавидеть Менесфея; он даже считает его человеком, который сделал все, что мог. Пока он рос, его наследные владения постепенно сжимались, а вместе с ними и честолюбие. О матери его мы не упоминали.