Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шесть дней тянулось это дело. Более тягостного впечатления как этой учащейся молодежи эмигрантов, инженер-технологов, студентов – убивающих и грабящих, меняющих бриллианты и предъявляющих краденые векселя к протесту – более тягостного впечатления трудно себе представить, и мы говорить об этом далее не будем, пощадим чувства наших читателей. Обвинен один убийца Баранович и сослан в (несуществующие у нас) каторжные работы, да на житье в Тобольскую губернию один инженер-технолог, мошенничавший краденными бумагами. Остальные, пользовавшиеся ворованными деньгами, заведомые члены шайки или, по крайней мере, получавшие и пересылавшие деньги и не могшие не знать или не спрашивать себя, откуда они, – все эти лица оправданы и гуляют между нами и, быть может, подыскивают себе новую жертву…
Комментарии ко всему этому излишни.
О старухе Шатовой
Видел жительницу земли, обращенную в обитательницу небес от счастья, после свидания в Петергофе с Государем и с Государынею. Бедная старушка помолодела на 20 лет! Приезд ее в Петербург вызван драмою в деревне, где она живет столько лет. Драма эта, увы, удел немалого количества помещиков, которым теперь жутко приходится от бессилия в борьбе с безначалием и распущенностью крестьян, с одной стороны, и бездействием местных властей, с другой стороны. Старуха Шатова с женским персоналом родни живет уже годы в деревне в Харьковской губернии в Лебединском уезде и за последние годы стала терпеть ужасы от одного крепкого умом мошенника крестьянина, бывшего старшины, который наглостью держит весь околоток в страхе и, вступив в борьбу с бедною Шатовою, грозит теперь не только ее, но и весь дом ее уничтожить. Жаловалась она губернатору; послал он чиновника, ничего не вышло; местное земство как будто поддержало местного мошенника кулака. Теперь бедная старуха приехала в Петербург просить защиты у Царя. Я ей советовал написать краткую записку о ее невзгодах, на имя Царя.
Засим про себя думаю так: если бы по получении этой записки и просьбы Государь благоизволил бы то и другое переслать [Н. И.] Шебеке, дело бы получило желаемое для успеха направление. Если оно попадет к [В. К.] Плеве, то явилась бы опасность слишком медленного и мягкого производства. Смею полагать, что на записке Шатовой решительную роль сыграла бы Царская резолюция, указывающая исход. Например, такая: «Предписать губернатору строжайше расследовать, если нужно, удалить виновника смуты и донести Мне». Такого характера резолюция не только имела бы спасительное действие для бедной старухи Шатовой, но она имела бы громадное руководительное значение для губернатора, и произвела бы сильное действие на умы в целой губернии. В этом нет ни малейшего сомнения.
№ 55
Всемилостивейший Государь!
Не могу удержаться, чтобы не побеседовать с Вами о нынешней минуте – относительно переживаемого теперь кризиса в управлении Вышнеградского. Мне кажется, судя по всему, что слышишь и читаешь, особливо в германской печати, что мы переживаем теперь важную историческую минуту, от исхода которой зависит во многом наше: быть или не быть… Когда я увидел, как сильна ненависть к Вышнеградскому во всех руководящих сферах Берлина, политических и экономических, когда стало ясным, что, забыв всякое приличие, германская биржа и германская печать с каким-то небывалым бесчинством накинулись ронять наш курс и просто объявили экономической России войну, тогда для меня стало ясно, что Вышнеградский не с улицы первый взятый финансист, а весьма крупная личность, стоющая чести ненависти и ополчения всей Германии.
Такое открытие не может не радовать глубоко всякого, кто хоть словом одним советовал Вам обратить особенное внимание на необыкновенные финансовые способности Вышнеградского.
Будь он мало-мальски дюжинный, будь он чуть-чуть слаб и ненадежен, можно смело было бы предсказать, что подобно своему предшественнику, его нашли бы в Германии если не вкусным, то все же сносным, и примирились бы с ним.
Но из Берлина идет шторм ненависти на Вышнеградского. С наглостью, объясняемою только критическою минутою, переживаемою Германиею – Берлин прямо говорит, что курс наш падает и будет падать только потому, что во главе русских финансов стоит такой человек, как Вышнеградский. Не пожалели красок, чтобы из него нарисовать чуть ли не Стеньку Разина, а вывод из этого похода один, и он прямо обращен к Вам: завтра, не будь Вышнеградского, курс поднимется, и опять Берлин к услугам России.
К услугам России!
Вот это ужасное и зловещее по своей иронии слово! Вот 35 лет – как эти услуги России, Берлинскою биржею оказываемые, длятся! Их смысл и цель их мы поняли только теперь. Мы поняли, что Берлинская биржа была одним из главных орудий политики объединения и усиления Германии на счет России. Еще в 1865 году один умный банкир в Гааге мне объяснял поразительно ясно этот Бисмарковский грандиозный план: связать нервами и мускулами политику Берлинского кабинета с политикою рубля Берлинской биржи, изолировать Россию от всей Европы в экономическом отношении и получить монополию услуг в пользу России с целью за эти услуги вести ее на привязи Берлина и поставить в крепостную зависимость от Берлинской биржи, вот что казалось планом Бисмарка уже в 1865 году в глазах Гаагского и Амстердамского банкиров. Увы, с тех пор предсказания сбылись слишком поразительно. Берлинский Бисмарк в союзе с Берлинским жидом на бирже купили себе нейтралитет и безмолвие России для разбоя и грабежа, совершенных над Даниею, купили безмолвие России для поражения раз навсегда Австрии, как старой Германской Империи и династии Габсбургов, купили, наконец, в 1870 году для разгрома Франции, и затем уже подчинили полной опеке Россию в Восточном вопросе[707]. Берлинский конгресс имел свою [1 слово нрзб.] на Берлинской бирже… Покойный Государь был слишком сердечно и близко к семейным преданиям прусского дома[708], чтобы допустить даже мысль, что помимо этих преданий и этой дружбы и наперекор ей Бисмарк мог из германского монарха делать врага России в экономическом ее быту, не посягая ничем на целость и святость заветов дружбы. Увы, бедному Мученику Монарху пришлось дорого заплатить за Свое доверие к честности Бисмарка к концу Своего царствования. Берлин представлял уже адскую машину, где тысячами невидимых нитей и узлов Россия была так связана и запутана в безвыходной паутине, что не только каждая политическая мера внешняя, но каждая внутренняя политическая мера в России имела в Берлине своих ценовщиков и своих факторов и затем свой отголосок немедленный на бирже. Каждое слово, каждая мысль, каждое содрогание в Петербурге – отдавались и имели свое эхо в Берлине, и с нашею экономическою жизнью поступали как с ребенком: когда он был пай, ему давали бонбошки[709], поднимали на грош рубль, когда он был не пай, поднимали у себя в Берлине нос, а курс наш на 2 гроша роняли. А так как розог нам давали всегда вдвое больше, чем бонбошек, то выходило, что курс наш постепенно все падал в своей норме, поднимаясь на 1 копейку, а затем падая всегда на две!