Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Параграф 28-й устава караульной службы конвойных и внутренних войск.
О великая гармония уставов! Евангелическая возвышенность ваших статей! Каббалистическая мудрость параграфов и душераздирающая прелесть примечаний!
Отчего, глупые люди, мучаетесь сами и мучаете других, не желая понять, что ваши поиски Бога, добра, красоты и справедливости — суть ересь, вздорная суетная чепуха?
О безграничная свобода армейской дисциплины! Волшебство справедливой субординации!
Невиданная доброта и мягкий юмор батальонной казармы!
Упоительная красота строя конвойных и внутренних войск!
Величавая душевность приказов старшины…
Не нравится?
Не хотите?
Как хотите. Хрен с вами, живите, как нравится. Была бы у нас с Тихоном Иванычем возможность — мы бы вам счастье насильно в глотки запихали. Но у нас нет возможности, нет силы. Пока. Кто знает — может, образумитесь со временем. Тогда попробуем снова.
Ведь если говорить по-честному, ну, откровенно если сказать, не нужна людям свобода. Зачем она им? От рождения своего, от рассветной полутьмы своей — не был человек свободен. Придумали эту ерунду — самоволие — уже во времена расслабленности людской.
Свободы всегда брюхо требовало, кишки громче всех вопили. Радовались, что прав у них все больше, а мышцы все слабее — пока в килу не провалились. До колен мешок болтается, а что с ним делать? И неудобно, и некрасиво. И опасно. Вместо двух маленьких ядреных животворных шулят — навалили тебе полную мошонку бурчащих извивающихся кишок, и носи их, раздумывай об их ущемлении — ну кому это надо?
— …У кого кила? — заинтересованно переспросил мой караульный Тихон Иваныч, потянулся уже мой брауншвейгский вологодец за фанеркой — справиться, отмечено ли в его списках.
Вслух я стал думать, в голос мысли свои произносить — нехорошо это. Моя душа хочет воли, в килу хочет выскочить. Туда тебе и дорога, дура стоеросовая. Жаль только, яйцам жить помешаешь, вопросами будешь отвлекать.
— Я думаю, Тихон Иваныч, у человечества кила выросла, — сказал я ему с надрывом, с сердечной болью.
— Да-а? — озаботился он на миг, подумал коротко и посоветовал: — Бандаж надо надеть, тяжелый…
Обнял я его, родимого, простого трудового человека, от земли мудрого, стихийно богоносного, поцеловал троекратно по обычаю нашему древнему — и вышел вон. В гнусилище мартовской ночи.
Рутения. Легенда, обычай.
Ослепительный белый свет, колуном разваливший небо — мохнато-серое, маленькое, опавшее, как теннисный мяч.
Молния, иззубренно-синяя, шнуровая, визжащая, — через войлочный купол облаков.
Отвесные струи дождя фиолетовым отблеском иссекают, расхлестывают остатки снега — черного, воняющего дымом, заплеванного окурками, опустившегося.
Мартовская гроза — истерика природы, сумасшедшая выходка усталого мира.
Сиреневые сполохи по окоему пляшут — из адской котельной зарницы рвутся, Истопник озверело уголек в топке шурует.
Надо нырнуть в уютную капсулу мягкой кабины «мерседеса», захлопнуть за собой с тяжелым мягким чваком плотную дверцу, отъединиться от влажного обморока безумной ночи, повернуть ключ в замке зажигания — и ровный дробный топот сотни лошадей, застоявшихся в мокроте и стуже под капотом, враз рванут в намет, заржут басовито, зашлепают по лужам мягкими нековаными копытами, и в кибитку моего уединения дадут свет, тепло, запоют из динамиков гомосексуальные псалмы конфитюрным голосом Демиса Руссоса.
О мой прекрасный стальной табун всех мастей мышиного цвета, бензиновые мои Пегасы, вскормленные ядреным овсом, вспоенные родниковой водой в безжалостных потогонных конюшнях злого старого эксплуататора Флика — лошадки мои дорогие, славный резвый косяк, государственный номерной знак МКТ 77–77, увезите меня на отгонные пастбища, эдемские луга, а лучше всего — на Елисейские Поля. «Следующая станция — площадь Согласия!»
Там я избавлюсь от Истопника. Там Истопники не живут. Они — наше порождение: от мартовских гроз, от больного пьянства, тяжелой злобы всех на всех.
Поехали, умчимся отсюда. Сунул руку в карман реглана, а ключей-то нет. В дубленке они лежали. Истопник унес.
Украли у табунщика кнут.
Пойдем пешком. До Елисейских Полей не дойти. Пойду в гостиницу «Советская».
У меня там, за порогом, топор на всю эту нечисть припрятан.
Два квартала до метро, и там — одну станцию. Нет, не поеду в метро. Ненавижу. Все эти подземные переходы, тоннели, лестницы — тусклый кишечник города, по которому гоняют плохо переваренных смердящих обывателей.
Да здравствует разумная система персональных машин для начальства, она обеспечивает «леваком» каждого приличного горожанина! За бумажную денежку. Это и есть благодать неформального перераспределения ценностей.
И единственная свободная форма голосования: стой себе на тротуаре, маши рукой за кого хочешь — за «запорожца», за «жигуля», хоть за маршрутный автобус. И в первую очередь — за персональную черную «Волгу».
Демократы! Голосуйте за мусорные машины!
Радикалы! Поднимите руки за пожарные мониторы!
Истопники всех стран! Отдайте голоса блоку катафалков и «черных воронков»!
Ага, вот он мой, «левый», свободный, никем не занятый, для меня народом приготовленный. «Леваки» всего северо-западного региона нашей необъятной столицы слышат ласковый шорох рублей в моем кармане.
Серый мотылек, пробившийся на мягкий свет моего рублика сквозь жуть ненастья, потертый «москвич» неотложной медицинской помощи с портретом незабвенного Пахана, дорогого моего Иосифа Виссарионовича, друга всех физкультурников и путешественников, товарища Сталина, за лобовым стеклом.
Подхватил меня мокрым крылышком помятой двери и повез оказывать мне неотложную помощь.
— Куда надо? — спросил шофер, приятный юноша со смазанным подбородком дегенерата.
— Гостиница «Советская».
Он задумался, и машина дважды — разз! разз! — ухнула в глубокие ямы на дороге, потом сказал торжественно:
— «Советская»… «Советская»… А где это?
— Сначала поедем по Красноармейской, потом по Краснокурсантской, затем по Красногвардейской, повернем на Краснопролетарскую, заедем на Красноказарменную, пересечем Краснобогатырскую, развернемся на Красной площади, спустимся оттуда на Красносоветскую, а там уж рукой подать — просто «Советская». Понял?
— Понял, — кивнул шофер. — Но не совсем…
— Тогда езжай прямо, мудак, — подсказал я душевно.
Машина снова провалилась в канаву, чуть не сбила в кромешной мгле дощатый тамбур, вильнула задом по наледи и затрусила вперед.
— Все-таки дороги у нас — говно, — удивленно поделился со мною шофер. — Бардак всюду…
В его вялом подбородке понятого не было гнева, злости. Бардак был стихией, частью природы.
— А почему портрет Сталина возишь? — спросил я.
— Ха! Вождь настоящий… при нем порядок был!
У меня чуток потеплело на душе, я его пожалел, недоумка.
— Налево, — подсказал поворот на улице Расковой. — Теперь направо. Теперь в этот проезд…
— Сюда нельзя, — робко заметил шофер. — «Кирпич».
— Поворачивай, я тебе сказал! Мне можно. А теперь тормози.
— Уже приехали? А вы наговорили!..
Я протянул ему рубль и, открывая дверь, сказал:
— Теперь напряги свои куриные мозги