Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Два экспресса отошли ночью из Киева, но проснулись пассажиры на рассвете не в Москве, а на пустынном перегоне за хутором Михайловским, на запасных путях между двумя бронепоездами. В салон-вагон генерала Балицкого поднялся высокий юноша с бледным отечным лицом — безоружный, в штатском, с красным конвертом, на котором стоял гриф: «Товарищ И. В. СТАЛИН — Балицкому».
Перепуганный Балицкий принял его в кабинете. Юноша — это был Ковшук — протянул конверт, и Балицкий принялся распечатывать трясущимися руками послание, а Ковшук подошел сбоку и финкой перерезал ему глотку — от уха до уха.
Потом выглянул в приемную и сказал адъютанту, что генерал вызывает своего заместителя Бернацкого. Через минуту тот вошел в кабинет и тут же умер, получив финку в горло — по рукоятку.
С гениальным упорством идиота выглянул Ковшук снова в приемную и вызвал начальника эшелона. Его кромсать не требовалось — и так обмер до посинения, увидав за столом Балицкого с отрезанной головой.
— Командуй выход из вагонов, — попросил Ковшук коменданта и легонько кольнул его финкой в грудь. И тот скомандовал. Около тысячи отборных бойцов — отъявленных «мокрушников», лихих оперов и следователей, — вооруженных до зубов, вышли из вагонов без единого выстрела, построились в колонну по пять, быстро прошли до ближайшей балочки, где их всех сразу же расстреляли из пулеметов.
Блаженной памяти министр, незабвенный наш Виктор Семеныч Абакумов, стоя над оврагом, хохотал, как русалка, хлопал весело Ковшука по спине, весело приговаривал:
— Молодец, Сенька! Далеко пойдешь…
Далеко пошел мой учитель Ковшук, стал швейцарским адмиралом. Любит и умеет крошить мясо.
Рутения, Отчизна моя! Простота обычаев, крепость традиций.
— Давай выпьем, Сеня! За тебя, за твою работу!
Выпивка все смывает. Вечный растворитель забот наших — дорогая моя водочка, зерновая-дровяная-керосиновая!
— Работа как работа, — веско заметил Ковшук. — У тебя нешто лучше?
— Нисколечко, Сема, — искренне согласился я. — Понимаешь, перебои в жизни наступают. Вера в себя уходит…
— Это неправильно, нехорошо это, — махнул бледными брыльями щек Семен. — После пятидесяти человек себя уважать обязан. В молодости надеешься добрать с годами. А в полтинник — или уважай себя, или пошел на хрен…
— Сень, а скажи мне по дружбе: ты себя за что уважаешь?
— За все, — просто и уверенно сказал Ковшук. — За то, что выжил. Ты знаешь, где я родился?
— Знаю, где-то в Сибири, — кивнул я и, будто невзначай, напомнил: — Я же твое личное дело читал.
— Читать-то читал, — разомкнул твердую ротовую щель Ковшук. — Да ведь не я тебя интересовал, а что там есть обо мне. А родился я на острове Сахалине, в заливе Терпения, в городке Паранайске. Вот я здесь с тобой, а земляки мои, параноики, все еще сидят на берегу океана, дикость и нужду терпят, погоды ждут. Как же мне не уважать себя?
Друг мой Семен не уважал своих земляков-параноиков, у них не было его профессионального таланта.
— Мы с тобой, Паша, люди очень разные, тебе понять меня трудно. Ты всю жизнь на кураж упертый был, тебе понт нужен, игра, риск, хитрые пакости, азарт, гонка. А мне все это без надобности. Мне нормальная жизнь нужна была — я за семь колен натерпелся в заливе Терпения. И параноиком быть не хотел…
Может быть, он и не врет. Может, он не хотел быть и опричником?
— Ты пойми, Паш, мне такая жизнь, как у тебя, и задаром не нужна. Это ты всегда около главных командиров крутился, ты с одной жопой на семь ярмарок поспел, всегда ты около денег и всегда — в долгу, всегда ты на двух бабах женат да три в чужих койках лежат. А мне это ни к чему!
— А что тебе надо?
— Спокойного достатку. Чтобы никто не трогал меня. Я начал служить лет на десять раньше тебя, а теперь я разжалованный майор, а ты полкан в папахе, в генералы только случаем не выскочил…
— И что?
— То, что ты и дальше упираешься, еще чего-то достигаешь, а мне все прошлое не нужно. Кабы меня сорок лет назад взяли сюда швейцаром, разве стал бы я резать людишек? Ни в жисть! Но по-другому не получалось. Вот и кончал их — не в злобе же дело, я ведь их и не знал…
Он сидел против меня, сложив на животе огромные руки утопленника, и вид у него был утомленный, мирный, привычно озабоченный. Наверное, так же сидел его отец, рассуждал о скудных видах на рожь в их трудной неродящей землице на берегу залива Терпения. Ох, крепкая штука, эта диалектика!
Распахнулась дверь, и с хохотом, криком вбежали две девки.
— …Гаврилыч! Гони скорей водяру! Фраера дергаются, счас в штаны натрухают… Шевелись, старый, двигайся, неживой!..
Они уже были сильно под газом, азарт проститутской гульбы закружил. Девки совали Ковшуку две десятки, обнимали, хлопали по животу, лезли в портки. Доставая водку из тумбочки, Ковшук благодушно поругивался:
— Отстаньте, шкуры… Берите водку и проваливайте, телки недотраханные…
Одна, с собачьей пастью, узкой, зубастой, подскочила ко мне, ручонки загорелые протянула:
— А это кто такой холёсенький?.. Поехали с нами, на кой тебе с этим старым хреном сидеть?
— Я тебя сейчас, сучонка, на дождь вышвырну! — рассердился Семен. — Мандат отыму!
Она захохотала, подбоченилась, сказала ласково:
— Не физдипините, дорогой дядя Семен Гаврилыч! Мой мандат — моя манда, не отымешь никогда!
Вторая просто завизжала от восторга, крикнула подруге:
— Надька! Дай Гаврилычу проверить свой мандат! Я б сама предъявила, да руки водярой заняты!
Надька мгновенно ухватила подол широкой юбки и задрала ее до подмышек, явив на свет божий две молочно-белые ляжки, скрепленные наверху черным волосатым треугольником мандата. Как я понимаю в этом деле — совершенно настоящим, неподдельным. И я бы не отказался там обмочить фитилек.
— Не сердите, девочки, Семена, — попросил я их. — Он не по этому делу. Вы приходите, когда вас надо будет придушить.
Я их вытолкал, а Семен досадливо сообщил:
— Чего не люблю, так это блядства. Блядь — самый ненадежный человек.
— Зато самый приятный, — от всей души заверил я. — Вот я, Сема, блядей очень уважаю и верю в них сильно. В тяжелые для Родины минуты они — настоящая кузница народных героинь…
— Тьфу, заразы грязные! Если б они мне здесь не нужны были для дела — сроду их ноги бы в гостинице не было!
Все та же незатихающая борьба между долгом и призванием! Обреченность единоборства между необходимостью и душевной склонностью.
— Сень, а