Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то в конце июня я вдруг заметила, что в прихожей Максим, Алексей и Крючков крутятся перед венецианским зеркалом, примеряя на себя парики и накладные бороды. Угольно-черный парик – изделие какого-то криворукого парикмахера – на Алексее смотрелся ужасно. Накладные усы он приладил поверх своих собственных, которые были намного длиннее фальшивых; на куске тряпки телесного цвета вместе с усами болталась длинная сивая борода. Всю эту бутафорию Крючков раздобыл в костюмерной Художественного театра, даже с лихвой приволок, на выбор. По-мальчишески ржа и показывая друг на друга пальцами, они все это примеряли. Алексей хохотал и махал руками; он хотел, чтобы я тоже надела на себя накладную бороду и усы, и очень веселился, видя, как я протестую. Максим прыгал как сумасшедший, по-детски радуясь, а Крючков примерял на себя парик с мрачным видом, чувства юмора в нем не было ни на грош – как только Мария Федоровна его столько лет выдерживала.
На следующее утро Алексей, выпив кофе, долго поправлял на себе перед зеркалом парик и фальшивую бороду. Максим и Крючков были заняты тем же самым. Они облачились в замызганные пиджаки, натянули на головы какие-то жеваные фуражки, от которых за версту разило бутафорским цехом, надели калоши и крадучись вышли из квартиры. Обернувшись на лестничной площадке, Алексей помахал мне и подмигнул.
Когда из спальни вышла заспанная Катерина Павловна, я спросила, не знает ли она, куда они подались. Она ничего не знала и в панике бросилась кому-то звонить.
Вернулись они вечером очень веселые, сорвали с себя парики и бороды, Алексей с Максимом, хохоча и перебивая друг друга, стали рассказывать об их приключениях, Крючков улыбался.
Они устроили вылазку в реальную советскую жизнь, дабы разобраться, что она собой представляет. “Инкогнито” – на все лады повторяли они волшебное слово, как будто уже своим звучанием оно делало их невидимыми. Алексей как-то дал мне роман “Человек-невидимка” Уэллса, в довоенном еще переводе. И когда в 1918-м он принимал автора у себя в Петрограде, я имела возможность с ним познакомиться. А роман был – сплошной кошмар. Особенно мне врезалась в память сцена в финале книги, когда человек-невидимка, после того как его убили, постепенно становится видимым.
Они болтались в районе Киевского вокзала, ели пельмени в какой-то столовой, пили пиво в пивной и чай в чайной. Алексея никто не узнал, это был триумф. И в общем они обнаружили, что прохожие одеты прилично, официанты вежливые, пельмени вкусные, пиво отменное, чай как чай, так что они могут подтвердить, что советский уровень жизни нисколько не уступает западному. Никто не ругается матом, не плюется на землю, все дешево, и неправда, что рядовой гражданин не может купить себе пива или папирос. На улицах так же чисто, как в Берлине, в подворотнях повсюду пепельницы и плевательницы. Кругом громкоговорители. Духовые оркестры на площадях. Не будни, а настоящий праздник. Пусть попробуют повторить это капиталисты!
Алексей хохотал, мотал головой, хлопал себя по коленкам.
Я глянула на Крючкова – он стоял с невозмутимым видом. Ну ясно, о плане Алексея он своевременно предупредил товарищей, и они расставили всюду чекистов. Чекистами были официанты и посетители, прохожие и, может быть, даже бродячие псы. На день перекрыли окрестности. Интересно, сколько понадобилось народу для такой акции? Не одна сотня. Организовали товарищи соответствующий уровень жизни, и теперь десятки агентов, поди, строчат в своих донесениях: Максим Горький – законченный идиот, и надуть его проще пареной репы.
Вечером, когда я включала машину, Алексей недовольно скривился. Несмотря на удавшийся розыгрыш, настроение у него было мрачное. Я ничего ему не сказала.
Через несколько дней он заявил, что попробует спасти Голованова. Тот был хормейстером Большого театра, профессором консерватории, музыкальным руководителем филармонии. По мнению Алексея, Голованов, лучший в мире оперный дирижер, временами немного чудит, может запросто переиначить партитуру Моцарта, вписав в “Реквием” тубу, чтобы в оркестре никто не отлынивал, но музыкант он великий и отличный руководитель, умеющий поддерживать жесткую дисциплину. Начиная с апреля его травят в “Вечерней Москве” и “Комсомольской правде” – еще хорошо, что не в “Правде” или “Известиях”, сказал Алексей. Пишут о “головановщине”, обвиняют его в буржуазно-консервативных вкусах и успели арестовать уже нескольких музыкантов.
Сталин, конечно же, представления не имеет об этих арестах, думает Алексей, скорее всего, на Голованова ополчились где-то на более низком уровне, такие сейчас времена, что все бездари нападают на всех талантливых. И это естественно, когда кроме политической благонадежности других критериев просто нет. Музыкантов, наверное, можно спасти, но если он попытается совершить невозможное, чтобы спасти инженеров, то не сможет добиться даже возможного.
Алексей попытался вступиться за арестованного Голованова, когда они вместе со Сталиным были в Малом театре. Сталин то ли никогда не слышал этого имени, то ли прикинулся, будто не знает его, понять это было невозможно. Хороший актер, сказал потом Алексей, жаль только, что не по театральной стезе пошел.
После спектакля в окружении своры чекистов я ждала у театра, пока Сталин, Катерина Павловна, Алексей и автор пьесы Тренев беседовали в театральной гостиной. К этому случаю Алексей заказал такие же китель и сапоги, какие имел обыкновение носить Сталин; портной снимал с него мерку накануне. Есть даже фотография: Сталин с двумя писателями. Тренев, в обычном костюме, косится на Алексея, который явно обставил его с этим кителем. Пьеса шла уже полтора года, называлась “Любовь Яровая”. Плоская, назидательная, персонажи говорят языком, каким нормальные люди не разговаривают. Массовки следуют одна за другой, звучат какие-то лозунги, несчастные актеры то околачиваются на сцене неизвестно зачем, то выдают бесконечные тирады. Вот какая она, новая драматургия. Актеры, до небес расхваливаемые критикой, тоже были ужасны. Зато хороша была исполнительница главной роли Пашенная – тоже выросла в театральной среде, как Мария Федоровна. Ну, раз Сталин посмотрел, то этот Тренев теперь будет у нас постоянным автором, сокрушались в фойе билетерши, каждый пук его будут ставить. Так оно и произошло. Но я, к счастью, других его пьес не видела. Алексей еще до войны одобрительно отозвался об авторе, когда тот прислал ему на Капри рукопись своей первой пьесы. Алексей был тщеславен, а Тренев ему льстил, как, наверное, ни один другой писатель.
В тот вечер пульс у Алексея подскочил до 140. Много сил отнял у него этот грандиозный спектакль, когда нужно было разыгрывать перед Сталиным энергичного, крепкого и напористого, остроумного человека.
На квартире у Катерины Павловны для Алексея провели дополнительную телефонную линию, аппарат звонил днем и ночью не умолкая, да и в прихожей толпились люди, хотя Крючков предварительно визитеров просеивал. Чего только не просили у Алексея писатели земли русской: рекомендовать их в какое-нибудь издательство или журнал, найти переводчика, издателя за рубежом, добыть пособие, отредактировать или переделать рукопись, дать отзыв, посодействовать в получении медикаментов, жилья, кредита, вызволить члена семьи из тюрьмы, усыновить ребенка, добыть денег, дров на зиму, на весну, на лето, излечить от сглаза, в общем, ждали всего на свете. И Алексей действовал, организовывал, добывал, ходатайствовал, наводил справки. Напрасно я умоляла его поберечь свое драгоценное время и силы, он через день принимал просителей. Я не знаю, сколько тысяч писателей было тогда в Советском Союзе, но казалось, что все они – от Мурманска до Владивостока – толпились в квартире Катерины Павловны. На лестнице стояла длинная очередь, как будто у нас колбасу давали. В подъезде и перед домом дежурили милиционеры. Я ворчала, что мы превратились не то в жилкомиссию, не то в дровсклад, но Алексей от меня отмахивался и принимал всех подряд, за исключением одного человека. Маяковский звонил раз двадцать, Крючков неоднократно о нем докладывал, но Алексей упрямился, не мог простить ему берлинского оскорбления.