Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не увольняйтесь из-за меня, – успокоила я его и отперла дверь. – Я никому не скажу.
Так это началось.
Стыд по-прежнему мучил Райца, однако желание оказалось сильнее, и профессор возобновил занятия со мной. А когда его жена отправлялась навестить родственников, он приглашал меня домой и укладывал в свою постель. Он был нежен и обладал чувствительностью музыканта, которую легко было взбудоражить. Он играл на мне, и под моей плотью будто вибрировали струны; он научил меня большему, чем ему удавалось добиться от меня на уроках. Я узнала, что не отличаюсь от других девушек. Я такая же, как они, и у меня те же ощущения и порывы, тот же голод. Сама того не понимая, я начала видеть хрупкость Райца, которая, будто старая рана, незаметная снаружи, терзала его изнутри.
Однажды он взял мою скрипку, которая обошлась матери в две с половиной тысячи марок, небольшое состояние, служившее мне укором всякий раз, как я убирала инструмент в чехол, и, нежа ее пальцами, исполнил такую жалостливую сонату и с таким совершенством, что я разрыдалась.
– Вы – маэстро, – сказала я, прижимая руки к груди.
– Нет, – вздохнул Райц, – хотя мог бы им быть. Я любил скрипку больше всего на свете, но бросил ради женитьбы и светских приличий, ради должности и дохода. Я предал свою душу.
Он напоминал мне о поэмах Гёте, о меланхолии, которую мы, германцы, держим на привязи, потому как не должны никому показывать свои слабости. Профессор Райц со своими спутанными надо лбом густыми черными волосами, в глубине которых поблескивали серебряные нити, с прямыми бровями, печальными глазами и опущенными вниз уголками рта, которым он сосал меня, как малыш материнскую грудь, был так прекрасен, так измучен страданием, что я не могла в него не влюбиться.
Или, может, я принимала это за любовь.
Но в одном отношении он был абсолютно прав. Я стала женщиной.
Берта была полна подозрений и допекала меня, пока я не призналась. Эта связь придала мне смелости. Я обстригла волосы, стала носить облегающие свитера, еще больше укоротила подолы и подвернула чулки. Запретных сластей и сигарет теперь было недостаточно. Мне хотелось исследовать жизнь за пределами пансиона и консерватории, познакомиться с Веймаром, где под величавой наружностью роскошного центра бурлила беззаботность.
Я подговаривала Берту, и мы вместе с ней в компании молодых людей пропускали занятия, сбегали в пивные, кафе и местные кинотеатры. На липких креслах, пока крутился фильм, я позволяла парням шарить по моему платью и ласкать грудь, но не более. По-своему я хранила верность Райцу, который знал, как избежать беременности. Он пользовался презервативами и никогда не кончал в меня, тогда как горячие мольбы и неуклюжие тисканья юнцов выдавали отсутствие у них опыта. Я выучила новые американские танцы и сверкала пятками в прокопченных салонах под блеяние саксофонов. И пока я отплясывала, курила и хлестала шнапс, мир менялся. Старый порядок рушился, революционное художественное движение под названием Баухауз[36] срывало пастельную маску, чтобы создать современный минималистский фасад. Новое мироустройство дало рождение нашей Веймарской республике, обеспечив всю необходимую риторику и не добавив ни капли стабильности.
И все же среди всех потрясений я сохраняла безмятежность. Одна ошибка – и окажешься в беде. Берта не раз предупреждала меня, что я сильно рискую, продолжая интимную связь с женатым профессором, но я заверила ее, что принимаю все меры предосторожности и не питаю иллюзий. Хотя Райц никогда не упоминал о жене, кроме как оповещая меня, дома она или нет, само ее наличие являлось неустранимым препятствием. У профессора были также сын и дочь, их фотографии стояли на каминной полке. Сын примерно одного со мной возраста. О детях Райц тоже говорил редко, но и молчания было вполне достаточно. Я не имела представления, успешен ли его брак и любит ли он все еще свою жену, но знала точно, что счастья и тепла в их союзе не хватало. Райц сам давал мне это понять без слов, я не добивалась от него признаний.
Некоторое время это меня устраивало. Он не мог встречаться со мной каждый вечер, поэтому у меня оставалась масса времени для других занятий. Я была очарована вновь обретенными друзьями. Они разглагольствовали о ярких бабочках, вырвавшихся из-под разорванного войной панциря Берлина, – театрах, кабаре и водевиль-холлах, которые появлялись тут и там посреди всеобщего упадка и нищеты. Дети массово умирали от тифа и голода. Искалеченные фронтовики не получали выплат от правительства и шли просить милостыню или продавали контрабандные товары. Женщины, которые пережили войну, потеряв мужей и сыновей, продавали с лотков все, что имели, или, если были достаточно проворными, устраивались в женские певческие и танцевальные ансамбли, так называемые девичьи хоры. В Германии царил хаос, ее изрешетили бедность и преступность. Однако каждый парень, которого я целовала, и каждая новая знакомая девушка хотели отправиться в Берлин, но не для того, чтобы превозносить Генделя, Шиллера или Гёте. Нет, они жаждали заниматься абстрактным искусством, писать сатиры, шататься по улицам и наслаждаться свободой. Они напоминали мне друзей дяди Вилли, собиравшихся в его гостиной, воодушевленных верой в то, что творчество способно исцелить любые недуги. Берлин – именно там создавалось искусство, только этот спасительный маяк мог развеять скуку повседневной рутины.
Каждый надеялся, что в Берлине ему удастся стать кем-то другим.
Но я боялась возвращаться туда.
Райц никогда не показывался на люди со мной. Мы продолжали наши тайные свидания, как уроки, – наедине, не пытаясь заглядывать вперед дальше следующего раза. Наконец мне это стало надоедать. Я хотела большего, но чего? Приближался конец моего третьего года обучения в консерватории. Сколько бы я ни задвигала поглубже эту мысль, но вечно оставаться студенткой невозможно. Пора было начинать планировать свое будущее.
– Как думаешь, мне нужно вернуться в Берлин? – порывисто спросила я Райца однажды вечером, куря в постели после любовного соития.
С ним я начала курить больше, это превратилось в наш ритуал после секса; профессору такое продолжение нравилось, ведь временами, когда постельная часть заканчивалась, он становился угрюмым.
– Берлин? – повторил Райц, стоя у окна; кончик его сигареты мерцал в полумраке. – Что ты собираешься там делать?
В его голосе не было заинтересованности, как будто речь шла о пустяках, отчего я только сильнее разгорячилась. Неужели ему все равно, уеду я или останусь? Во мне взыграло своенравие. Прошло уже столько месяцев, а он продолжает вести себя так, будто мы вовлечены в какой-то греховный процесс, вину за который он никогда не сможет искупить.