Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Где бы он мог быть?
Он роется в книжном шкафу, никогда в жизни не видевшем документа гражданина Франции. Бесится. Время от времени пинает ножку стола, которая совсем не виновата в том, что он такой рассеянный.
– Какой я дурак! Какой я дурак! – словно мазохист, хлещет он себя, однако паспорт не обнаруживается.
– Наверное, ты его выбросил вместе с мусором, – пытаюсь я его успокоить.
– Чушь. Ну дурак! Ну дурак!
Он мечется по комнате, как лев по клетке. Еще немного, – и откажется от поездки не только в посольство, но и в Китай.
– А может, он среди вчерашних писем? – суфлирую я.
– Нет. Уже смотрел.
– Посмотри еще раз. Мне кажется…
– Нашел! Нашел! – вопит, уже найдя. – Вот дурак! Вот дурак!
Он не может нарадоваться на французское гражданство. Паспорт у него в руках. Восхитительный, изящный французский паспорт – мечта арабов и нелегальных иммигрантов.
– Лечу. Встретимся вечером, – говорит он и выбегает за дверь, которую я должен запереть.
Сажусь в кресло и мысленно набрасываю эскиз этого бессмысленного дня. Эскиз совершенно не художественный. Не хватает полета и творческой силы. Рву один лист бумаги и беру другой, побольше. Этот тоже не удался, хотя в нем что-то есть. Есть. Нет, рву и второй. Третий раз должно получиться. Разумеется. Да, разумеется, пойду в «American Express», а после этого к Джиму, который давно уже должен вернуться из этой своей России. Решено: в «American Express» и к Джиму. Очень изящная комбинация из двух элементов. Не могу налюбоваться, как она выглядит на листе бумаги. Решаю вставить его потом в рамку и, может быть, даже кому-нибудь подарить. Это большая ценность, с которой мне будет тяжело расстаться, однако чего не сделаешь, когда хочешь доставить удовольствие ближнему.
Пью остатки кофе. Может быть, выпить рома? Нет, не буду пить. А все-таки…
Глоток рома никогда не повредит. Хотя меня не очень-то пленяет Хемингуэй, я одобряю его литературную мысль, что каждый день просто обязательно надо заканчивать рюмкой алкоголя. Развиваю эту мысль и как следует потягиваю ром из утренней бутылки. Все какой-никакой вклад в литературу. Теперь можно причислить себя к интерпретаторам биографии этого писателя. Жаль, никто не выпишет мне удостоверения.
На улице Алезья такой чад, что мгновенно исчезает желание ехать на автобусе в «American Express». Эскиз идет прахом, и я направляюсь на улицу Томб-Исуар, на пересечении которой с Алезья так любит фотографироваться теоретик и практик секса. Едва волочу ноги, поэтому вынужден заворачивать в антикварные магазины, чтобы вернуть дар речи и силы. В антикварных прохладно. Французы роются в старье и пыли. Им все еще чего-то не хватает для счастья.
– Вы хотели бы купить это кресло? – осведомляется у меня служащий, увидев, что я с нескрываемым интересом изучаю его обтрепавшийся гобелен, наверняка сотканный не на мануфактурах Фландрии. – Чем я могу вам помочь? Может, вам что-нибудь посоветовать?
– Нет. Не нужно. Меня интересует мебель эпохи Ренессанса в форме фаллоса, покрытая голубой глазурью.
– Такой у нас нет, – отвечает он, выведенный из равновесия.
– А может, есть?
– Не знаю…
– Его можно сосать и в то же время пить из него. Такую мебель очень любили Габсбурги. Она была популярна при дворах. Ее особенно любили не отличавшиеся красотой фрейлины. Хотел бы купить такую. На следующей неделе у моей сестры день рождения. Она тоже некрасивая. Уже пятнадцать лет не удается найти мужа. Был один адвокат, однако… Дела все проигрывал. Дефект речи: заика.
Услужливый продавец антиквариата стоит, словно кол проглотив. Ясно, что о мебели в форме фаллоса он слышит первый и последний раз в жизни. Но я когда-то изучал историю искусства, поэтому и не думаю отступать. Я его так поучу, что он никогда больше не будет цепляться к зашедшим в поисках прохлады.
– Порой я размышляю о захоронениях, в которых можно найти самые разные вещи, – продолжаю я. – Однако здесь мы сталкиваемся с проблемой. Она общая, и не закрывайте на нее глаза. Не делайте вид, что слышите об этих вещах впервые. Достаточно вспомнить, что древние кладбища, как когда-то в Европе и как теперь в Англии, были собственностью церкви. Это естественно. А новые кладбища принадлежат частным компаниям, как мечтали французские авторы проектов XVIII века. Однако их мечты не исполнились, так как все в то время было пропитано утопическим социализмом. Это относится не только к Сен-Симону. И что же произошло? Европейские кладбища стали муниципальными. А это означает, что они публичные и не принадлежат частному предпринимателю. Здесь нет никакой тайны. Скорее, тайной является бальзамирование, в котором есть кое-какой трудно объяснимый смысл. И не нужно тут строить никаких гримас, так как есть только три ветви дерева: Сервантес, Дефо и Достоевский. С последним нас связывает общее происхождение и страсть к рулетке. А мебель в форме фаллоса мне нужна для того, чтобы порадовать сестру по случаю дня рождения. Она такая неаккуратная, примерно как Йоко Оно в быту.
Он пятится от меня. Неблагодарный слушатель, только и умеющий задать какие-то несколько вопросов. Его потрясение меня немного пугает. Не хочу иметь дел с психиатрами, поэтому гордо покидаю антиквариат.
На улице Алезья жара не стала меньше. Листья деревьев стараются из последних сил, однако польза от тени минимальная. Мне кажется, сейчас липы хотели бы превратиться в баобабы.
Нахожу стригущего ногти Петера. Он несчастен оттого, что я нарушаю эту процедуру. Ногти он с немецкой педантичностью складывает в кучку на столе. Рядом стоит недопитый стакан кока-колы. Кучка пожелтевших ногтей впечатляет. Он, наверное, годами готовился к этому событию. Становлюсь свидетелем этой разумной деятельности. Завидую ему, что у него хватило терпения отрастить и взлелеять ногти такой невообразимой длины. Для этого требуется нечеловеческое упорство. Вспоминаю свои. Они достойны сожаления.
– Джим! – кричит Петер. – К тебе пришли!
Джим не отзывается. Тишина. Стою у плиты, а Петер даже не предлагает сесть. Я понимаю, что мешаю ему, однако не раскаиваюсь, так как не каждый день можно увидеть такую груду ногтей с человеческих ног. Ногти Петера, возможно, следовало бы увековечить. Экспонировать на какой-нибудь выставке радикального искусства. Наверняка был бы успех. Прогнившие миллионеры, может, даже заказали бы копию, чтобы пополнить ею свои коллекции.
– Джим! Пришли к тебе! – после паузы снова кричит он.
Слышу, что Джим наверху что-то бормочет. Может, спал? Нет, уже полдень, а старички рано поднимаются. Не нужно кончать вуз, чтобы знать эту истину. Начинаю в ней сомневаться.
– Он занят? – спрашиваю Петера.
– Занят? – повторяет он мой вопрос и улыбается.
Не дождавшись приглашения, присаживаюсь около ногтей Петера. Теперь они впечатляют еще больше. Едва удерживаюсь, чтобы не попросить несколько на память. Я мог бы послать их в конверте какому-нибудь другу. Вспоминаю, что когда-то каждый день посылал приятелю-концептуалисту письмо с шариком пуха, собравшегося за день в моем пупке. Послал ему не одну сотню граммов пушинок. Позднее он создал замечательное произведение, за которое в Кельне получил четырехзначную премию. Правда, со мной не поделился. Не сержусь. Мне достаточно и того, что извлеченный из моего пупка пух был показан в престижной галерее.