Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не вижу никакой логики, – ухмыляется Стефан. – Взгляд у меня и правда вполне ничего. Но теперь прикинь, сколько раз я тебя видел в, скажем так, несколько менее расслабленном состоянии. До сих пор как вспомню, так вздрогну. Один короткий приятный эпизод тысячу моих инфарктов не перешибет.
И прямо как есть, не разуваясь, то есть с этой гадской ухмылкой, такой торжествующей, словно только что дал мне в лоб на глазах у всей средней группы детского сада, включая воспитательниц, нянечек и поварих, он бестактно вламывается в мой персональный ад, неумело замаскированный под жилое помещение. И усаживается на пол в изголовье продавленного дивана, на котором я зачем-то лежу вместо того, чтобы носиться по улицам, не касаясь земли, тасовать их, как карточную колоду, выворачивать наизнанку подворотни, открывать там проходы в такие удивительные места, куда не во всяком сне проберешься, щекотать храмовые колокола, чтобы звонили в неурочное время, стелиться туманом, открывать нараспашку все двери, встреченные на пути, строить воздушные замки, а ключи от них тут же рассовывать по карманам полуночных прохожих, пугать, удивлять, веселить, морочить и озадачивать, словом, заниматься своей повседневной, рутинной работой, а не валяться дома бесполезным унылым бревном.
– Ничего, – говорит Стефан таким специальным ободряющим тоном, который изобрели особо упертые оптимисты для превентивной защиты от чужого нытья. – Бывало гораздо хуже. По крайне мере, меня ты сейчас отлично видишь и слышишь. И, что характерно, даже узнаешь.
– Поди такое забудь, – огрызаюсь я, – и, помолчав, добавляю: – На этот раз я, похоже, вообще все помню. Ну или довольно большую часть; неважно, главное – помню. Но, честно говоря, не то чтобы этому рад. До сих пор всегда считал, что беспамятство – худшее из того, что со мной иногда случается, но знаешь, пожалуй, все-таки нет. Когда ничего не помнишь, не понимаешь, чего именно лишился. Смутно подозреваешь, что бывает как-то иначе, но совершенно не можешь это «иначе» вообразить, поэтому не чувствуешь себя настолько беспомощным дерьмом – просто не с чем сравнивать. А что тоскуешь неведомо о чем – ну так все люди об этом неведомо чем тоскуют. По крайней мере, те, кто в достаточной степени жив. Ладно, как есть, так и есть. Объективно, грех жаловаться: память – гораздо лучше, чем совсем ничего. Можно тебя не расспрашивать, не выяснять, кто я такой, о чем и о ком мне хочется плакать, что вообще, черт побери, происходит. И не хвататься за сердце, услышав ответ. И не щипать себя за разные интересные места в надежде проснуться. И так уже проснулся – дальше некуда. Весь, целиком теперь наяву, как последний дурак.
– Да ладно тебе. Почему сразу – «как дурак»? Быть наяву человеком вовсе не так глупо, как может показаться с отвычки. Трудный, но поучительный опыт. А в твоем случае еще и вполне неизбежный. И это, если забыл, я готов напомнить, твоя самая сильная сторона, – говорит Стефан и кладет мне на плечо руку, тяжелую и горячую. Я ее очень явственно ощущаю, и это на самом деле отличная новость. Мог бы – обрадовался бы. Но похоже, вот прямо сейчас я совершенно не умею радоваться. Просто не знаю, с чего начинать.
– Ну вот, – удовлетворенно заключает он, – говорю же, все не так плохо, как кажется. Ты не только видишь меня и слышишь, а даже прикосновение чувствуешь, хотя с точки зрения нормального человека, таких, как я, вообще не бывает. По-моему, вполне можно жить.
– Да можно, конечно. Я и живу, сам видишь. Даже пульс какой-то вроде бы есть. Понятия не имею, на кой черт он нужен, но вроде считается, что из всех признаков жизни пульс – самый главный. Значит, я достаточно убедительно жив, ни один медик не придерется. Хотя лучше бы ты меня сейчас пристрелил. Например, из табельного оружия. С учетом того, какое у тебя, по идее, должно быть табельное оружие, могло бы получиться красиво. Как минимум очень смешно.
Я сейчас не шучу, но кривляюсь, как будто шучу, а Стефан делает вид, что верит; впрочем, возможно, действительно верит, он – простая душа, когда ему это выгодно. И ухмыляется, страшно довольный:
– Давно руки чешутся, не искушай. Лучше вставай и свари нам кофе – если уж вдруг у тебя вдруг в кои-то веки отыскался пульс.
«Вставай и свари» – это очень жестоко. Говорю же, когда Стефан берется спасать, это воистину страшно. Но ладно, как может, так и спасает. Кто я такой, чтобы его критиковать.
– Когда все настолько хреново, не стоит подолгу валяться без дела, а то совсем тоска загрызет, – сочувственно говорит Стефан. – И совершенно напрасно ты сейчас пытаешься изобразить великомученика, смиренно скармливающего себя дракону. Во-первых, не твое амплуа, хоть ты тресни; от такого сомнительного обеда любой дракон убежит с воплями: «Помогите, я на диете!» А во-вторых, никаких особых надругательств над твоим телом я пока что не совершил. По крайней мере, не принес тебе в подарок растоптанные кроссовки и не погнал на пробежку, оцени.
– Ну это как раз понятно. Рано или поздно я оклемаюсь, а тебе со мной еще в одном городе жить, – угрожающе щурюсь я, с удивлением отмечая, как у меня поднимается настроение. Видимо, от осознания, что избежал самой страшной беды.
Встаю по частям – сперва спускаю с дивана на пол правую ногу и какое-то время придирчиво ощупываю босой пяткой пол: достаточно ли он твердый и прочный, чтобы выдержать грузное, плотное человеческое тело, от которого я, будем честны, отвык. Но пол молодец, по крайней мере, наощупь вполне внушает доверие. За правой ногой следует левая, и вот я уже не лежу, а сижу. Немыслимый прогресс, примерно как рыбе выйти из воды на сушу во имя торжества эволюции; отныне имя мне – Ихтиостегида[8]. Или что-то вроде того.
– Только учти, – говорю я Стефану, – ничего выдающегося тебе сегодня не светит. Когда я настолько человек, кофе у меня получается так себе, средненький. Совершенно точно не лучший на берегах обеих рек.
– Переживу, – отмахивается он. – Хуже, чем в привокзальном автомате все равно не будет. Этого достаточно, я – великий аскет.
И сияет такой победительной улыбкой, словно не меня с дивана поднял, а луну согнал с небосвода. Впрочем, он прав: еще неизвестно, что на самом деле трудней.
Когда внезапно утрачиваешь божественный дар вдохновенно властвовать над материей, присущий всем хорошим поварам и примазавшимся к ним условно демоническим сущностям, обычно выручает качество исходного сырья и элементарное знание технологии. Вот и сейчас я наливаю в джезву холодную воду, специальной ложкой отмеряю кофе поочередно из двух пакетов, поскольку помню, что из смеси разных сортов результат всегда получается лучше. Эфиопского кофе нужно класть примерно три ложки, последнюю – с горкой, колумбийского – две с половиной; ладно, не буду жадничать, три. Добавляю четыре зеленых зерна кардамона, предварительно их разломив, буквально пару крупиц черного перца, спрашиваю: «Сахар как всегда?» – Стефан молча кивает, и я отмеряю две полные ложки мокрого черного тростникового сахара, на большую джезву – в самый раз. Сахар лучше класть в кофе заранее, чем потом добавлять в чашку. Так гораздо вкусней. Некоторые любители вообще кладут сахар в самом начале, в пустую джезву и какое-то время подогревают ее на огне, чтобы получить специфический карамельный привкус, многим он нравится, но мне – не особо. Поэтому делаю, как привык.