Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я выбежал на улицу и оказался на острие какого-то ножа, который разрезал темноту. Один, совершенно один – это было то одиночество, которого я добивался целый день в Иерусалиме. Старые камни старого города встретили меня на повороте Яффских ворот. А вот и Стена. Как будто для меня оставлен выступ, для моей записки. Я понял, что принят. Понял, что на этот раз написал правильные слова. Перечитав их, засмеялся от радости освобождения. «Господи, помоги сказать». Без восклицательного знака. Господи, помоги мне сказать, повторил я про себя, уже зная первые слова, что напишу об отце.
Нарушил ли я сейчас тайну исповеди? Нет, не нарушил. Нет тайн перед тайной.
А вы знаете, с чего он начал свой рассказ? Уселся, пригладил волосы, откашлялся. «Фронт катился на запад», – была первая фраза. Какой фронт? Какой запад? Из какой газеты всплыли эти слова? Пусть говорит, думал я. Пусть. Сейчас слова прислушаются к себе, приблизятся к смыслу. Перевернется текст, как поплавок, встанет, как надо, заклюет, и буду я ловить метафоры, которых отец даже не замечает. «Я сижу, как на троне, на коленях у деда». Так я никогда не напишу, а он обронил не глядя. А я поймал.
Так же, как он рассказывает, я пишу свои рассказы. От противного. Я чувствую, что литература не может быть красивой, и гоню от себя многословие. Листья облетают с дерева, остается осенняя крона, ветер сквозит в голых ветках. «Деревня притаилась перед праздником», – осталась фраза, когда облетели все слова, описывающие деревню перед Пасхой. Начав другой рассказ словами: «Днем луг был пуст, а по вечерам наплывал туман», – я едва удержался, чтобы не указать стиль исполнения: над первой частью, до запятой – стаккато, а над второй – легато. Остальные слова, описывающие луг и туман, исчезли, ненужные, в долгом и мучительном выборе.
Я знал, что «фронт катился на запад» исчезнет. Останется то, что осталось сейчас.
Вместе с наградами, от которых он не сумел отказаться, лежит белая тетрадь. Она действительно такая, как он сказал, – чистая, пожелтевшая от времени, как пергамент. Там только три слова. «Эмма саркастически улыбнулась». Что думал он, написав эти слова? Что не умеет передать свои чувства и мысли? Что это вообще невозможно? Заплакал ли он от бессилия, поняв, что не напишет о ней больше ни слова? «Саркастически». По звучанию ли выбрал это слово, значение которого, я думаю, он тогда не вполне знал? И понял, что это не Эмма. И оставил ее такой, как она была, как есть в своем веении. Странное слово. Я помню, как попытался его подправить и переспросил:
– Веянии?
Он помолчал и сказал:
– Нет. Веении.
И даже прикрыл глаза, наверное представляя это.
Так что слова он чувствует. Но писать не стал.
Совсем недавно, мне почему-то хочется сказать, что это было не давным-давно, а вот только что, когда я уже почти все в жизни понял и понял, что такое счастье, и радость, и все остальное, – я шел по полю, стрекотали кузнечики, все вокруг по-летнему потрескивало, сухие нагретые запахи наполняли воздух. Любимое его время года, думал я, потому что отец всегда для меня совпадал с этим августом, как высокое облако с небом. Я переполнялся этим пространством, но не мог ничего о нем сказать. И вдруг понял – совсем как он, – что невыразимы мои чувства потому, что они не только здесь, не только во мне, а взлетели и перенеслись в веение.
Дом похож на отца. Я это знал всегда, но сказать сумел только сейчас. Наверное, слова тоже должны дождаться, чтобы быть сказанными.
Конечно, похож. Может быть, поэтому я не боялся в детстве оставаться один, пока родители были в школе. Дом учил меня первым чувствам, которые отзывались в стенах, покачивались птицами на ветках яблони за окном. Ожидание не томило меня, стены забирали в себя длительность времени, а то, что в них не помещалось, растворялось где-то над лугом и далеким синим лесом.
Ленточка за окном покачивалась от ветра. Наверное, ее привязал отец, когда я лежал в своей первой кроватке и смотрел на нее немигающими глазами. Неужели он знал, что я буду вспоминать ее всю жизнь? Как это просто, думаю я сейчас и вспоминаю, как что-то похожее на это он делал и в школе: уводил с последнего звонка десятиклассников в их первый класс и раздавал тетрадки по чистописанию. Те самые, десятилетней давности. Урок времени?
Отец стал брать меня в школу, когда мне исполнилось пять лет. Он усаживал меня за последнюю парту к своим первоклассникам или второклассникам – я уже не помню. Но помню, как он взглядом останавливал меня, когда я порывался отвечать на его вопросы, адресованные другим. Может, поэтому и теперь мне иногда кажется, что я все знаю и только жду, когда словам будет разрешено сказаться?
После рассказа отца о своей жизни моя детская мечта быть как он завершилась своим обратным воплощением. Воспоминания похожи на рассказанный, а не увиденный сон, и в этом смысле почему бы ему не быть одним на двоих? Во всяком случае, чувства наши оказались одинаковы. Мне жалко, что я не был с ним на войне и потом, до моего рождения, но в его детстве я присутствовал незримым соглядатаем и даже участником. Я там был. Был и могу сейчас сказать, что мое собственное детство – такое же по чувствам и открытиям. Поэтому, боясь повторений, пропускаю его, а спешу к тому ощущению выпавшего из гнезда птенца, когда отцовские руки уже перестали меня усаживать обратно, чтобы не нарушить естественного хода времени.
Единственное, на что я могу пожаловаться кому-то, – на его слова: «Кто поверит, что рассказывая это, я не хвастаюсь?» Зачем он так сказал? Вслед за ним я вынужден это повторить и о своих словах. Трудно говорить, чувствуя этот стыд хвастовства.
В душе, как и на небе, пустым должно быть место для наград.
Детство закончилось, когда я начал чувствовать себя одиноким.
В юности не хватает ответной любви. Собственная же не вмещается в русло жизни, как весенняя вода в узкие берега. Словно понимая, как мне тесно, отец подарил мне мотоцикл. Вместе с ветром без препятствий и остановок я уносился к горизонту в поисках ответа на любовь к этому безграничному миру. Пирамидальные тополя вдоль улицы в одинаковом ждущем наклоне звали, звали куда-то, где я обязательно когда-то окажусь и встречусь с кем-то похожим на меня, с чем-то похожим на мои чувства. Пока все это было только неясным и томительным обещанием.
Книги помогали мне жить.
И хоть я сейчас поперхнулся, перечитав эту фразу «книги помогали мне жить», я ее оставлю – так же, как оставил «фронт катился на запад», в доказательство того, что создан по образу и подобию. Но странное время юности! Вместе с одиночеством я впервые почувствовал тогда и холод сопротивления этому великому подобию. Я знал, что похож на отца, подобен ему, плоть от плоти, но ждал от себя изменений, ждал других и новых чувств, словно хотел удивить и порадовать его, как построенный дом.
Мне было стыдно, что хочу быть другим, но я чувствовал, что это необходимо. Так отец, уходя в детстве в школу, оглядывался на своего деда и жалел его. Так он страдал от будущего. А в него нельзя войти, не оставив руку ведущего. Не оставив отца и мать, не оставив им их жизнь и себя в ней.