Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Какое это разрешение?
– А мне разрешение выдали, что я имею право расстрелять того, кто слабых мучает. Кошка ведь тоже жить хотела. Только вот не знаю, получится у меня или нет. Все-таки ты человек.
Я достал пистолет, передернул затвор, задумался.
– Нет, не могу. И что это за закон такой военный? Надо отменить его. Что я матери твоей скажу?
Наверное, хорошо я все сыграл – он поверил. Как ребенок. Совсем недавно война тут была. Мне так жалко стало его в эту минуту, а за себя – стыдно. За свое учительское неумение.
– Давайте подождем, – говорит.
– Иди, – махнул я рукой. – Только не знаю, чего нам ждать.
Хорошим стал учеником. Помогал учительницам воду в школу носить, с детьми возился на снежной горке. И учился хорошо. Через год остался после урока, подошел ко мне:
– Скажите честно – нет же у вас никакого разрешения.
– Нет, конечно.
– А мне оно уже и не надо. Я уже привык.
– К чему ты привык?
– А нормальным быть. Только можно мне из пистолета пострелять?
Хоть у меня и мало было патронов, но для Коли я не пожалел целую обойму. Стрелял он в лесу, в цегельне – в разрушенном кирпичном заводе.
Совпадение – как чудо. Жизнь показывает его, чтоб мы не забыли ее уважать.
Все шло к тому, что и собственные дети у нас с Тоней должны были появиться. Они и появились, дочка, через год сын. Мы даже испугались: а как же жить дальше, где? И тут я разозлился. Ах вы, думаю, гады, сколько людей погибло на войне, а вы оставшимся не можете жить разрешить? Тогда я без спросу возьму. И, даже не сказав отцу, поехал к леснику, договорился, и стали с ним по ночам деревья в лесу пилить. На дом. Конечно, попались. Лесник оправдался, а мне неудобно было доказывать, что он мне разрешил. И выходила моя вина. Был суд, позор на весь район. Присудили, правда, мне условно, так что сидел я в тюрьме только месяц после задержания. Я понял, что для меня хуже смерти несвобода. Больше этого месяца я бы не выдержал. Не выдержал, и всё.
Возвращаюсь я после суда, иду по деревне с такой мыслью, что сейчас приду, достану пистолет и застрелюсь. Как так жить? И птицы вьют себе гнезда, и лисицы роют норы, а я не могу себе дом построить. Своими руками.
И вдруг вижу, сидит у палисадника знакомый чем-то человек. Где-то я его видел. Так же он безвольно прислонился к штакетнику грузным своим телом, как и когда-то на моей памяти. Подхожу ближе – полковник. Тот, которому я в Праге помог выйти из окружения.
– Узнал, солдат? – смеется.
Я подумал, что он мне мерещится после тюрьмы и суда. Но нет, не мерещится. На самом деле полковник передо мной, тот самый. Только в гражданском.
– Что, отпустили? – спрашивает.
– Отпустили, – говорю, – но осудили. Условно на три года. Как я буду детям в глаза смотреть?
Полковник выругался и сказал:
– Как война, им люди нужны, а как победили, так и за скот не считают. Снимем мы с тебя твою судимость, не бойся.
– А как же, говорю, товарищ полковник, я же виноват, воровал лес.
– Не воровал, а положен тебе дом как фронтовику, – отмахивается полковник. – Пошли, Карпекин заждался.
И все. Идем, а я ничего не понимаю. То есть понимаю все, но не понимаю, как все увязывается.
Полковник заставил суд пересмотреть дело и вынести новое решение. Оплатить бревна, по-новому решил суд. И всё. А меня оправдать. Сняли с меня судимость. И так получилось, что я даже в школу ни одного дня с ней не ходил.
Я живу и думаю: можно ли объяснить появление полковника? Конечно, можно. Оказалось, у него в Холочье жила единственная сестра, он ее приехал проведать. От нее узнал про Карпекина, своего однополчанина. Пошел к нему в гости, встретились, выпили, стали смотреть военные фотокарточки. На них полковник и меня узнал. Вот такое человеческое объяснение.
Но есть над жизнью какое-то веение, другая жизнь, из которой и прислала мне Эмма полковника на помощь.
Есть люди, звери, птицы. Деревья, трава. И вдруг посреди всей этой природы начинается, а потом появляется твой дом, и ты любишь его, как ребенка, хотя сам ему ребенок.
Когда на рассвете у дома я смотрю в небо, то думаю, думаю. Без слов. Какие могут быть в это время слова? Слово как капля в воде – не может быть одно. Оно требует других, близких, сливается с ними в поток. Я пролился в одном таком потоке, но рядом много других, невидимых, и я бы мог пролиться в любом из них. Я мучаюсь этим, как будто у меня было много жизней, а я рассказал только одну. Но она вся – как гора, по которой стекают дождевые потоки, испещряя ее поверхность. Я выбрал один. Спустился, смотрю вверх и думаю.
Как я думаю? Не знаю. Я вспоминаю, как любил петь мой дед, как пел отец. Их уже нет, но я чувствую их мелодии. И думаю похоже. Мой отец успел вернуться в свой дом. Мне кажется, что это тот самый, из которого мы сбежали от раскулачивания. Только молодой и крепкий. И стены его легким гулом отзываются на неслышную музыку, которую играет мне Эмма.
Я ей рассказываю о самом главном. Не словами, потому что в том веении, где она сейчас, уж точно нет слов.
Там улыбка Эммы.
Это было в начале. Перед тем, как я начал писать об отце.
Иерусалим не давал мне даже одиночества, а я так ждал от него помощи.
Любой другой город обычно сразу окутывал меня именно одиночеством, и я как будто переступал внутри большого прозрачного шара. Шар катился, я шел внутри него, наблюдая чужую жизнь, думая о своей.
А здесь толпа людей поглотила меня, уличные торговцы одинаково спохватывались навстречу, суета сует. Мне даже казалось, что старые камни стыдливо отворачиваются, не в силах подарить мне чувство, которое я пытался назвать про себя несколькими указующими словами – когда-то так же здесь… Когда-то так же. Нет, не получалось у меня это почувствовать. Много туристов, несмотря на зиму, и я один из них. Не хватало пустоты. Пустыни.
К этому времени отец мне все рассказал, но я как будто онемел – так же, как и он в детстве и после смерти Эммы. Но не могут повторяться наши жизни до такой степени! Я все знал, хотел написать, хотел сказать, и странным было мое молчание.
Я стоял у Стены Плача, выбирая свою главную просьбу, и усталость мешала мне. «Дай сказать, Господи!» – написал я в своей записке. Помню, что точка восклицательного знака пробила листок.
Как тяжело мне было возвращаться в гостиницу. Как будто я умирал на ходу. И в номере время остановилось, я смотрел немигающими глазами в темное окно. Тревога мира была передо мной, и я виноват во всем. Нет, не во всем, а в этой записке, понял я. Нельзя, нельзя требовать, никогда ничего нельзя требовать.