Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пастернака не трогали те, кто жаловался на смешение стилей, на многочисленные совпадения, замедленность[189]действия и поток персонажей, сравнимый с изобилием персонажей в обычном русском романе. Пастернак отвечал, что все углы его романа, включая его «неудачи», сделаны им сознательно. Гораздо позже, в письме поэту Стивену Спендеру Пастернак на своем своеобразном английском языке объяснял, что это «попытка представить в романе[190]всю последовательность фактов, людей и событий в их движущейся целостности, в развитии, в катящемся и крушащем вдохновении, как будто сама действительность обрела свободу и выбор и составляет себя из бесчисленных вариантов и версий». Он писал, что не столько стремился очертить характеры, как сгладить их, а совпадения показывают «свободу бытия, ее правдоподобную трогательность, граничащую с невероятностью». Пастернака больше не интересовали стилистические эксперименты; он стремился к «доходчивости». Он говорил, что хочет, чтобы роман «читался взахлеб»[191]любым человеком, «даже портнихой, даже судомойкой».
Другие слушатели отнеслись к роману восторженно и растроганно. Эмма Герштейн, которая слышала, как Пастернак читал первые три главы романа небольшой аудитории в апреле 1947 года, вышла с чувством, что она «слышала Россию»[192], и добавила: «Глазами, ушами и носом я чувствовала эпоху».
Друг Пастернака, ленинградский поэт Сергей Спасский, сказал: «Весна чистой творческой энергии[193]хлынула из вас».
Пастернак продолжал читать рукопись небольшим группам знакомых на московских квартирах, и в те вечера получалось что-то вроде диалога со слушателями; иногда в результате обсуждений он что-то менял в тексте. В мае 1947 года в числе слушателей были, среди прочих, Генрих Нейгауз, первый муж Зинаиды Николаевны (они с Пастернаком давно помирились), и внучка Льва Толстого. Пастернак пришел[194]со свернутыми в трубку страницами. Перед тем как сесть за стол, он поцеловал руку хозяйке квартиры, обнялся и расцеловался с Нейгаузом. Затем произнес: «Давайте начнем». Он сказал слушателям, что еще не решил, каким будет название, и потому озаглавил роман просто: «Картинки полувекового обихода». На следующий год, после завершения четвертой части, он остановится на названии «Доктор Живаго». Хотя фамилия по звучанию кажется сибирской, слово «Живаго» взято из православной молитвы. Пастернак рассказывал Варламу Шаламову[195], сыну священника: «Фамилия героя романа? Это история непростая. Еще в детстве я был поражен, взволнован строками из молитвы церковной православной церкви: «Ты есть воистину Христос, Сын Бога живаго»… Не о живом боге думал я, а о новом, только для меня доступном, по имени «Живаго». Вся жизнь понадобилась на то, чтобы это детское ощущение сделать реальностью — назвать этим именем героя моего романа».
Для поклонников Пастернака приглашения на такие литературные вечера были желанными. 6 февраля 1947 года дом пианистки Марии Юдиной[196]был переполнен, несмотря на то что на улице бушевала метель. Юдина сказала Пастернаку, что она и ее друзья с нетерпением ждут[197]читки, «как пира».
«Они все набьются в мой роскошный однокомнатный палаццо», — написала она в записке поэту. Пастернак чуть не заблудился, потому что неточно помнил адрес, а из-за метели машина с Пастернаком и его спутниками с трудом пробиралась по улицам. Вдруг они увидели в окне одного дома свечу и поняли, куда им нужно поворачивать. В доме Юдиной было жарко и душно из-за скопления народа; пахло керосином — чуть раньше хозяева решили травить клопов, но неудачно. Юдина в своем лучшем черном бархатном платье обносила гостей бутербродами и вином. Затем она играла Шопена. Пастернаку было как будто не по себе — а может, просто жарко; он часто вытирал пот с лица. Он прочел о молодом студенте Живаго, который танцевал со своей невестой Тоней, о рождественской елке в доме Свентицких. Когда чтение окончилось, его забросали вопросами о том, что случится дальше. Уходя на рассвете, Пастернак сказал хозяйке, что вечер, едва не сорвавшийся из-за метели, вдохновил его на стихи, которые позже станут «Зимней ночью»:
Мело, мело по всей земле
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела…
Собрания привлекали и нежелательное внимание. Заместитель главного редактора «Нового мира» назвал их «подпольными читками контрреволюционного романа». Среди гостей находились и «люди в штатском»; они записывали содержание романа, ожидая того мига, когда можно будет нанести удар.
Нападки на Пастернака продолжались и в 1947 году. Среди тех, кто выбрал его как жертву, был председатель Союза писателей Александр Фадеев. Правда, отношение самого Фадеева к Пастернаку было двойственным. И. Эренбург вспоминал, как встретил Фадеева после того, как тот публично поносил Пастернака за «отход из жизни». Фадеев повел Эренбурга в кафе, где, заказав коньяк, спросил, хочет ли Эренбург послушать настоящие стихи. «И начал наизусть читать[198]стихи Пастернака, еще и еще; лишь время от времени он останавливался и спрашивал: «Хорошо?» Пастернак однажды заметил, что Фадеев «хорошо относился» к нему лично[199], но, если прикажут его четвертовать, он «добросовестно это выполнит и бодро об этом отрапортует, хотя потом, когда снова напьется, будет говорить, что ему меня жаль и что я был очень хорошим человеком». В 1956 году Фадеев застрелился. Склонясь у его открытого гроба, выставленного в Колонном зале Дома союзов, Пастернак громко сказал: «Александр Александрович реабилитировал себя»[200].