Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нападки на Пастернака в 1947 году нашли свое воплощение в доносной статье Суркова в газете «Культура и жизнь», считавшейся «рупором Жданова». Некоторые представители интеллигенции называли ее «Братской могилой»[201]. Сурков обвинял Пастернака в «реакционной идеологии, оглядывающейся назад», в том, что он «говорит об Октябрьской Революции с враждебностью и даже ненавистью» и что его поэзия — «прямая клевета» на советскую действительность. Кроме того, он утверждал, что у Пастернака «скудные духовные ресурсы», не способные «дать рождение крупной поэзии».
Однако в Советском Союзе существовала своя иерархия оскорблений. Статья в «Культуре и жизни» не считалась призывом к аресту и расстрелу[202]Пастернака — так как, если статья была подписана, она считалась менее угрожающей. Гладков, который предвидел официальную цензуру и боялся за своего друга, говорил, что, прочитав статью, снова задышал свободно. «При всей ее подлости[203]и намеренной бестолковости она не доходила до определенного «отлучения от церкви». Анонимная же статья в центральной газете означала бы гибель. «По крайней мере, они не дадут мне умереть с голоду»[204], — саркастически заметил Пастернак, получив заказ на перевод «Фауста».
Однако времена требовали какого-то наказания. Журнал «Новый мир» отклонил несколько стихотворений Пастернака. Приостановили издание переведенного им сборника Шекспира. А весной 1948 года «по приказу сверху» рассыпали уже сверстанный однотомник. Читки прекратились, и Пастернак заметил, что «мои публичные выступления считаются нежелательными».
Пастернак сумел лукаво отомстить. В переиздание своего перевода «Гамлета» он вводит строки, которые не имеют почти ничего общего с оригиналом. Даже если сделать поправку на мнение Пастернака, согласно которому перевод никогда не должен быть попыткой «буквальной точности», строки из «Гамлета» в обратном переводе на английский стали резким комментарием к злободневной политике. Там, где Шекспир пишет о «плетях и глумленье века», Гамлет у Пастернака говорит:
А то кто снес бы униженья века[205],
Неправду угнетателя, вельмож
Заносчивость, отринутое чувство,
Нескорый суд и более всего
Насмешки недостойных над достойным…
Новые гонения на культуру после недолгого послевоенного оптимизма одновременно страшили Пастернака и побуждали уйти в работу над новым произведением. «Я вернулся к работе[206]над романом, когда увидел, что все наши розовые ожидания перемен конца войны, которые, как мы думали, придут в Россию, не осуществились. Сама война была подобна очистительной буре, сквозняку в душной комнате. Ее горести и тяготы были не так плохи, как нечеловеческая ложь — они потрясали до основания власть всего показного и не свойственного природе человека и общества, которое набрало такую власть над нами. Но мертвый груз прошлого оказался слишком тяжел. Роман для меня совершенно необходим как способ выражения моих чувств». Его отношение к государству, колебавшееся между уклончивостью и осторожным приятием, теперь стало упорно, хотя и негромко враждебным. Он писал кузине, что бодр, как всегда, несмотря на перемену обстановки в Москве. «Я не пишу протестов[207]и ничего не говорю, когда ко мне обращаются. Все бесполезно. Я никогда не пытаюсь оправдаться или объясниться». У него были и другие причины не обращать внимания на мертвящую руку властей.
Пастернак снова полюбил.
Когда окончилась Вторая мировая война, брак Пастернака со второй женой, Зинаидой, давно уже превратился в пресную рутину. Зинаида вела хозяйство с суровой рачительностью, за что он ее ценил. «…Страстное трудолюбие моей жены[208], ее горячая ловкость во всем, в стирке, варке, уборке, воспитании детей создали домашний уют, сад, образ жизни и распорядок дня, необходимые для работы тишину и покой». Он говорил знакомой, что любит жену за ее «большие руки»[209]. Но в доме витала атмосфера глубокого сожаления — «разделенная семья[210], разъедаемая страданиями и постоянно глядящая поверх наших плеч на ту, другую семью, на первых». Когда в 1937 году оказалось, что Зинаида ждет ребенка, Пастернак написал родителям, что «ее теперешнее положение крайне неожиданно, и, если бы аборты не были запрещены, мы бы испугались своего недостаточно радостного отклика на это событие, и ей пришлось бы прекратить беременность». Позже Зинаида писала, что очень хотела «ребенка от Бори», но страх, что мужа могут в любую минуту арестовать — был разгар террора, а он отказывался подписывать петиции — затруднял вынашивание[211]беременности.
Зинаида почти не интересовалась творчеством Пастернака, признаваясь, что его стихов она не понимает. Ее любимым времяпрепровождением было сидеть за кухонным столом, курить не переставая и играть в карты или ма-джонг с подругами. Бескомпромиссная, она часто пребывала в дурном настроении. Ахматова называла Зинаиду «драконом на восьми лапах»[212]. Но она имела право быть несчастной. В 1937 году у Адриана, старшего из двух ее сыновей от первого мужа, Генриха Нейгауза, обнаружили костный туберкулез. Он долго и мучительно умирал. В 1942 году, в попытке остановить развитие болезни, ему ампутировали ногу выше колена, и прежде активный семнадцатилетний мальчик[213]был безутешен. Адриан умер в апреле 1945 года от туберкулезного менингита, заразившись от своего соседа в санатории. Мать все время была с ним. После смерти тело четыре дня держали в морге. Когда Зинаида снова увидела его, тело забальзамировали. Она прижала к себе голову Адриана и пришла в ужас: голова стала легкой, «легче спичечной коробки»[214]. У него извлекли мозг. Зинаиду постоянно преследовало чувство, что она не уберегла сына. В первые дни после смерти Адриана ей хотелось покончить с собой, и Пастернак не отходил от нее, выполнял домашние дела вместе с ней, чтобы отвлечь и утешить ее. Прах Адриана похоронили в переделкинском саду. Зинаида признавалась, что в те дни «забросила Борю» и начала быстро стариться. Близкие отношения казались ей «кощунственными»; она признавалась, что не всегда «могла выполнять обязанности жены»[215].