Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сторож взял Семена за руку и подвел к трупу. Хотя страх не оставлял извозчика, но Семен стал поддаваться убеждениям сторожа. Последний поднял руку покойника, и в глаза ему сразу бросился золотой ободок, блестевший вокруг пальца несчастного. Сторож, довольный, усмехнулся, а Семен весь затрепетал от овладевшего им волнения.
— Есть, — проговорил сторож, — давай-ка сюда, — и он стал стягивать кольцо с пальца. — Вишь, как легко снялось, — сказал старик, — сам отдает. На тебе, брат, кольцо, — продолжал он, отдавая кольцо Семену, — и неси его зазнобушке, пусть он и она успокоится. Не судьба была им на земле соединиться, на том свете встретятся. Иди, брат, себе с Богом, иди, а то елка догорает, и мне на отдых пора, не то что им_
Сторож кивнул на покойников.
Действительно в зале темнело, на елке догорали, треща, последние свечи. «Надень кольцо на палец», — сказал сторож, и Семен машинально повиновался ему.
— Идем скорей, а то в темноте останемся, — воскликнул старик, — слышишь — трещат.
Семен бросился к дверям, его снова охватил панический страх. В зале вдруг наступила мгла, сопровождаемая последним треском свечей; ветер с неимоверной силой рванулся в окна, а затем уныло и вместе страшно завыл. Извозчик в ужасе растерялся, остановился, затем рванулся снова вперед, наткнулся на столб и, похолодев весь, отскочил в сторону в неимоверном страхе… «Куда ты?» — пронесся по зале крик, и Семен попал в чьи-то объятия. Вырвавшись из них, он в безумном ужасе хотел бежать, но не мог, хотел крикнуть, — голос не шел из его горла и, не выдержав всех ужасов прошедшей ночи, Семен, как сноп, упал без чувств на асфальтовый пол.
— Ишь ты! — покачивая головой, проговорил укоризненно сторож, зажигая спичку, — упал-таки, покойников боится. И чего их бояться, — продолжал он, взваливая к себе на спину бесчувственного извозчика. — Пожил бы с мое, тогда плевал бы на смерть, — рассуждал старик, неся Семена к воротам, — покойник самый благородный человек, он никому зла не делает, не то что мы, грешные…
Он положил Семена в его сани и ударил несколько раз ладонью по спине лошадку, которая медленно тронулась вперед, таща сани с Семеном по знакомой дороге к дому в чаянии теплой конюшни и овса.
На первый день Рождества, в полдень, Семен, бледный, но торжественный сидел в кухне и рассказывал окружавшим его работникам, дворнику и кухарке Аксинье свои ужасные приключения прошедшей ночи. Все слушали его с суеверным страхом, но вместе с тем с глубоким интересом. Они все с уважением смотрели на рассказчика, который закончил свою повесть так:
— И когда я ей, жене соседнего хозяина, доложил все и преподнес кольцо, право, не могу сказать, что с ней стало. Словно помешалась. Заплакала, зарыдала, стала волосы на себе рвать, кольцо целовать, перекрестилась на образ, «в монастырь, — говорит, — пойду». И пойдет! — уверенно закончил Семен. — А мне на прощанье вынесла двадцать пять целковых и низко поклонилась…
— Теперь бы следовало панихиду по нем отслужить, — проговорила Аксинья.
— Ну, вот еще, разве можно без панихиды, непременно отслужу! — сказал Семен…
СОВЕСТЬ СТОРОЖА ВАРФОЛОМЕЯ[4]
I
В сочельник увезли последний труп и в старом анатомическом театре, предназначенном к сломке, остался лишь сторож Варфоломей…
Старик слонялся весь день по опустелому помещению и одиночество нагнало на него тоску. Ему стало скучно по трупам, которые, давая жизнь этому учреждению, создавали Варфоломею обычную заботу, требовали его внимания и труда…
Аромат мертвецкой еще стоял в полной силе не только в залах с обитыми цинками столами, но и во всех закоулках этого дома. Кой-где еще валялся неубранный обломок черепа, в углу в корзине белела груда человеческих костей, на окнах виднелись банки с обрывками каких-то человеческих внутренностей, со столов сползали грязные рогожи и брезенты, — и все эти остатки еще усугубляли грусть старого сторожа…
И когда стало смеркаться, Варфоломею впервые стало страшно в этом доме, лишенном трупов и смерти, к которым он привык. Мрачный, огромный зал пугал и давил его своей пустотой, ему вдруг стали чудиться трупы во всех углах, очертания тел на столах рождались его воображением, и сознание, что эти трупы не могут теперь быть здесь, заражало его страхом и дрожью…
И, покинув поспешно зал, старик стал быстро и тщательно затворять попутно все двери на замки и засовы, инстинктивно боясь чего-то, пока, наконец, не добрался до своей сторожки.
Подавленный непонятным состоянием, старый сторож старательно запер сторожку, затем плотно завесил окно и тогда лишь, утомленный, опустился на сооружение из ящиков и досок с кучей всякого хлама, служившего Варфоломею постелью…
Старик зажег лампу, подбросил дров в печку, затем вытянул из шкафчика горшок с какой-то пищей и принялся лениво за еду. Жевал он недолго, погруженный в свое настроение и, затем, закурив трубку, забрался на свой хлам, прижался к углу, поджал под себя ноги и окончательно задумался. Он чувствовал себя словно пленником в этой конуре и мечтал о скорейшем наступлении дня, который прогоняет всякие страхи, призраки и тоску. Сторож размышлял о том, что рождественская ночь почему-то везде носит с собой тайну, робость и зародыш сверхъестественного. Старик невольно внушал себе эту опасность внезапной чертовщины, чудес и превращений, чем всегда таровата святая ночь.
Варфоломей чувствовал каждый шорох, движение и треск, кружившиеся вокруг него мелкими, едва уловимыми звуками; они шли из-за стен, от стен, мебели и печки, но он боролся со скребущейся в его душу тревогой, понимая неизбежность этой жизни, рождаемой тишиной, ее таинственной зловещности. Но постепенно витавшие в тишине звуки стали терять свою неясность, они становились все определеннее, ярче и в то же время еще загадочнее и страшнее. Старик старался освободиться от росших новых волнений, но его внимание все теснее закрепощалось приближавшимся движением, странным шумом,