Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да здравствует староста Аракел! — раздались голоса с разных сторон, правда, нашлись и смельчаки, что бросили об пол свои папахи.
В деревне до сих пор еще вспоминают Аракела.
— Бедовый был староста, не человек, злыдень: сколько народу от него натерпелось. Одна рука на рукоятке кинжала, другая — на ножнах.
Рассказывают, как Аракел ходил по ночам в поле. Заметит овцу на своем поле или на жнивье своего родича — тут же и прирежет. А пастухи в горах чуть прослышат, что староста Аракел неподалеку бродит, так поскорей своё стадо за версту гонят. И кто-нибудь из стариков обычно добавлял к рассказу:
— Вот и бедный Манас через него пропал, а от дома одни развалины остались.
Иногда Манас думал, что Аракел стал старостой только для того, чтобы отомстить ему. Родичи и друзья говорили:
— Отступись, Манас, по острию ножа ходишь…
Но Манас не хотел идти на попятный, знай твердил свое.
А Аракел и виду не подавал, что у него счеты с Манасом. С того дня, как надел на шею цепь, а медную печать сунул в карман, с того самого дня Аракел делал вид, что даже не замечает Манаса.
— Гляди в оба, Манас, Аракел нанесет удар из-за угла.
…Когда в село пришла весть, что в городах начались забастовки и грянула революция, Аракел навострил уши. В ту же ночь искры посыпались из-под копыт Аракелова коня. Пристав обнадежил его:
— Занимайтесь своим делом, год выдался смутный, смотрите у меня, чтобы всякие бродяги-смутьяны не шатались по селу, не устраивали по ночам тайные сборища.
Пристав задрожал от страха, когда спустя неделю Аракел снова явился к нему, что, мол, в селе в самом деле стало опасно.
— Дай бог здоровья приставу, вот и у нас появились смутьяны, пусть господин пристав даст мне десять солдат: один раз появятся в деревне, мигом наведут страх на крестьян.
Пристав потрогал ус, намотал его на палец и потянул вверх, будто хотел засунуть его в глаз. Покручивая усы, он надул щеки, точно собирался играть на зурне.
Аракел с казаками еще только подходили к селу, а все уже знали, что они идут. В этот вечер во многих домах не зажигали огня, многие не сомкнули глаз до рассвета.
Эх, казак, казак, отчего так много выпил ты в доме Аракела, кровь бросилась в голову, распалился ты. А ты, Манас? Уж лучше бы твоя жена в тот день не затевала стирки и не вешала на стене белье. Потому что из-за соседней изгороди Аракел показал казаку на жену Манаса, развешивающую свое белье. Видать, забыл ты, казак, что в стране твоей Дуняши нет таких лощин, как Оранджия; за тем забором в последний раз облизал ты свои пересохшие губы.
В деревне до сих пор еще, как станут рассказывать про Оранджию, кто-нибудь из очевидцев непременно добавит:
— Подстроено все было: как сатана, хитер был Аракел.
— Темнело, мы запирали ворота, затаились в своих домах. Казаки пьянствовали, шатались по улицам. Сколько кур порешили шашками…
— В тот год увели мою единственную телку; что и сказать, без ножа зарезали.
Когда речь заходит об Оранджии, много всякого рассказывают.
В тот день Манас ушел в лес. Жатва кончилась, настало время молотьбы.
— Ну и урожай был в тот год… Везде снопы стояли: на крышах, под стенами…
Стемнело. Вдруг из Оранджии послышался крик о помощи.
— Только донесся этот крик, как кто-то выстрелил. От выстрела загремело в ущельях. Оранджия горела. Огонь поднялся в самое небо.
В ту ночь вся деревня высыпала в лощину, но было уже поздно. Дом, на крыше которого стояли скирды соломы, а под стенами лежали вязанки сухой травы, — сгорел, как пропитанный керосином половик. Когда к утру огонь наконец унялся, жена Манаса, его ребенок и казак, обгоревшие, лежали у пепелища.
— Эх, чего только не пришлось вытерпеть деревне, скольких избили, как только не измывались над нами. Манаса увели, чего только с ним не вытворяли, а он все на своем стоял, все говорил, что не виноват, не он, мол, убил казака. Но казаки показали, что убил Манас. Вот такие-то дела… Когда Манаса посадили в вагон, чтобы отправить в далекую тундру, напрасно искал он в вокзальной толпе хоть одно знакомое лицо.
— Увезли его, а что там дальше было, никто не знает…
…Потом ветер занес в лощину семена, и на развалинах Манасова дома расцвел шиповник. Каждой весной так много роз бывает в Оранджии, желтых, белых…
ДЕВУШКА ХОНАР
Перевод П. Макинцяна
Весеннее утро обещало ясный, солнечный день. Наши откормленные лошади, пофыркивая на каждом шагу, быстро поднимались по каменистой тропинке. Их шеи, лоснившиеся от пота, казались темно-синими.
Змейкой вилась тропинка. По мере удаления от села лес становился все гуще и гуще; спутанные, нависшие над головой ветви громадных деревьев заставляли нас нагибаться, прижимаясь к лошадиной шее, чтобы не поцарапать лица.
Ехали молча. Кончиком хлыста я сбивал листья и задевал свисавшие ветви; ночная роса осыпала дождем меня и мою лошадь.
Мой товарищ тихо насвистывал какую-то песню и покачивался в седле в такт лошадиной поступи.
— Двенадцать лет тому назад я ехал по этой тропинке в Дзорагюх…
Казалось, он говорил сам с собой. Я взглянул на него. По его улыбке я догадался, что он вспоминает какой-то счастливый случай из своей жизни, связанный с местами, по которым мы проезжаем.
Я спросил, какие ветры занесли его в эту глушь.
— Я был только что выпущен из тюрьмы. Я был юн, полон неисчерпаемой энергии и жажды работать. Ах, если бы я мог вернуть молодость!
Тропинка вывела нас на широкую лесную дорогу. Лошади приостановились, тяжело дыша, и вскоре тронулись.
— Знаешь, бывает, иное лицо так глубоко врезывается в память, что ты не можешь его забыть и спустя десятки лет видишь его так ясно, как будто это было вчера. Человек забывает имя, место, время встречи, забывает все подробности, но лицо и глаза остаются в памяти навсегда. Первое впечатление от блеска поразивших тебя глаз не исчезает, не меркнет до самой смерти.
Я только что хотел расспросить его о подробностях встречи, задержавшихся в его памяти, подобно золотому лучу