Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На самом деле она ничего сразу не поняла. Он мелкой, хромающей рысцой обегал все комнаты, собирая вещи в дорогу, роняя то стул, то флакон духов, то телефон, тут же развалившийся на куски, с отчаянием запечатлевая в памяти все, что вскоре стало обстановкой его кошмаров. Пять комнат уютного дома бездетной пары, завтрак на двоих в солнечной столовой, перевернутую лейку в зимнем саду, медленно темнеющую от воды огненную сердцевину ковра… А она все это время не стучала и не кричала, как накануне, что никогда не похоронит себя на пять лет в глуши ради никому не нужных раскопок. И даже когда он, наконец, схватил собранный чемодан и нашел письмо, приглашающее его в экспедицию, в заманчивую, прежде недостижимую Гизу, – она все еще не стучала. Глухой стук раздался, только когда Монте, выходя, перерезал в холле проводку, и свет во всем доме потух. А после – пять лет в Гизе и каждый день ожидание ареста, и каждый вечер – спасение, потому что ЗДЕСЬ все думали, что жена поехала с ним, а ТАМ – что осталась дома. И он бы не выдержал этой пытки, сдался властям, но ТАМ была пирамида, единственная жена и родина, которую он желал и любил, которая имела силу и губить, и воскрешать.
Откинув голову на истертую спинку кресла, Монте незаметно для себя уснул крепким утренним сном, уронив загорелую руку, украшенную перстнем со скарабеем, на раскрытую страницу записок Жомара. Художник, сопровождавший Наполеона во время египетского похода и получивший возможность осмотреть пирамиду Хеопса, писал: «Хемиун предусмотрел сильное давление каменной массы. Над камерой было сделано пять небольших комнат, совершенно пустых и расположенных одна над другой. Благодаря этому сила тяжести пирамиды рассеивалась и не давила полностью на потолок погребального покоя. Зал остался нетронутым во всех своих частях…»
Монте проспал все утро и спал бы весь день до вечера, если бы в номер не ворвалась полиция. Он не был испуган и даже улыбался.
Спокойно признался в том, что действительно пять лет назад запер в подвале жену, которая не пускала его на раскопки, и это именно ее тело там только что нашли. Что он ясно сознавал, какая ужасная участь ждет похороненную заживо женщину, но…
– Спорить я с нею не мог. Спорить я вообще не люблю. Мне понятны только факты, – говорил он, рассеянно пристегивая подтяжки и закуривая. – А факты были таковы, что не поехать я не мог. Автограф? Да, пожалуйста. Где? Не думал, что стану знаменитостью. О, так это не автограф? Ну, пусть будет подпись под чистосердечным признанием. Вы как-то слишком торопитесь, господин комиссар… Я ведь не собираюсь отказываться от своей вины. Даже купил папиросы и запасся чистым бельем, не забудьте мой чемоданчик. До свидания с Матушкой-Гильотиной не хватит, конечно, но я ведь не могу все точно рассчитать. Где-то тут лежал мой пиджак…
В комиссариате, утомленный затянувшимся до полуночи допросом, он был уже не так невозмутим, перестал шутить и начал нервничать.
– Да, сколько можно повторять, да! Я все сделал сознательно. Причин было две. Она испортила канопу и не разрешала мне ехать на раскопки, где я мог найти другие.
А спорить я не умею. Да, я запер ее в подвале. И ни о чем не жалею, повторяю, ни о чем! Я жил, как хотел, пусть всего пять лет, а вы? Вы?! И вернулся, хотя мог не возвращаться, и дал себя взять, хотя мог спрятаться! А от чего прячетесь вы?! Вы?! В своих домиках на один лад, со своими женами на один лад, со своей моралью – одной на всех! Но вам никогда, никогда не увидеть того, что удостоился видеть я, убийца! В одной из каноп, которую я нашел, вынутые из великой царицы легкие все еще вдыхали и выдыхали воздух! Смерти нет!
Суд присяжных приговорил его к гильотинированию 17 марта 1928 года. Мнения при голосовании разделились почти поровну. Если бы Монте слушался своего адвоката (чьи услуги оплатили ошеломленные коллеги по экспедиции), ему удалось бы добиться помилования. Но он показывал против себя, говорил мало, неохотно, будто скучая, и никого не пытался разжалобить. Спасение было возможно, даже учитывая то, каким ужасным способом он убил свою жену. Ведь Монте только что представили к премии Французского археологического института в Каире за выдающиеся открытия в области египтологии. Эта премия висела над решением суда как дамоклов меч. Осудить знаменитого ученого? Да, но и убийцу?
– Что вы делаете?! – судорожно метался по камере смертников адвокат. Притихший, еще более исхудавший Монте сидел на краю застланной койки, упорно разглядывая носки своих потрепанных ночных туфель. – Мы можем еще добиться помилования! Город за вас! Вы – его гордость! Немного усилий, еще одна отсрочка, апелляция, письмо к президенту… О, его подпишут такие люди! Зачем вы твердите, будто сознавали все, что делали?! Немыслимое упрямство… Давайте договоримся – отныне вы молчите, а я добьюсь повторного слушания и еще раз изложу дело. Надавлю на жалость, упомяну премию. Присяжные по большей части – мужчины. Вас оправдают! Итак, ваша супруга внезапно переменила решение ехать с вами в Египет и устроила оскорбительную сцену. Вы потеряли голову. Ссора, драки не было. На ее мумифицированном от голода и обезвоживания теле не нашли никаких следов насилия. Вы даже не помните, что сделали это, и все пять лет не помнили. Иначе, – его голос патетически зазвенел, как будто он уже выступал перед судом присяжных, – зачем вы отдали ключ от подвала?! Да затем, что вы не сознавали, что там найдут тело!
Монте поднял серое, изможденное лицо и сощурил глаза:
– Отдайте это кольцо со скарабеем человеку, который сидел со мной в кафе, а потом вызывался свидетелем. На память. А помилования мне не нужно.
– Но почему?! – в ярости воскликнул адвокат, на чьей репутации эта казнь отразилась бы самым губительным образом. Проиграть такое дело!
– Смерти нет.
Он дал мне свой адрес в самый последний день раскопок, в деревне Матание. Это на шестьдесят километров южнее Каира. Наша группа перекусывала в кузове грузовика, под натянутым на каркас тентом. Деревенские жители, привыкшие к набегам археологов, едва обращали внимание на нашу шумную компанию. Они успели усвоить, что здесь поживиться нечем. Под облупленной белой стеной арабской кофейни сидела тощая черная кошка. Казалось, она одна интересовалась нами. Зверек то и дело отрывался от умывания, вытягивая вперед мокрую костлявую лапку, и вопросительно смотрел в нашу сторону. Ральф кинул в пыль окурок, кошка сорвалась с места, подбежала к колесам грузовика, обнюхала то, что посчитала подачкой… Я бросил ей кусок овечьего сыра.
Солнце светило мне прямо в глаза, сухой неподвижный воздух забивал горло – тот самый воздух, который когда-то высушивал мумии, найденные нами в песчаных ямах, неподалеку от пирамиды. Глаза Ральфа казались сделанными из зеленого бутылочного стекла. Мы пили на прощание теплое пиво, недурное пиво местной марки, если, конечно, к нему привыкнуть… Многие из нас возвращались домой, иные, в их числе и Ральф, собирались в Мазгуну, где по плану раскопок присоединялись к основной группе. Ральф отставил в сторону бутылку, открыл планшет, где у него хранились блокноты и карандашные огрызки, и, рисуя мне план, попутно давал объяснения. «Если не разберетесь, – сказал он мне, – то, как въедете в область, сразу спрашивайте. В ноябре я буду дома». Я обещал приехать. Зимой он жил в деревне, под Кутной Горой, и я решил отправиться к нему из Праги своим ходом, на машине.