Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но послушайте, – сказал я, в конце концов невольно захваченный его рассказом. Мне в голову пришло очень простое решение. – Почему вы не восстановите первоначальные условия? Почему не пересадить его хотя бы на азбуку? Он получит набор букв, и вам будет куда легче!
Ральф опустил голову. Он стоял спиной ко мне, у окна. Туман к тому времени растаял, и над деревьями появилось голубое пятно неба.
– Уже пробовал, – будто нехотя вымолвил Ральф. Я не видел его лица, но голос звучал ровно. – Пробовал. Он не желает. С места его не сдвинешь – ни пальцем, ни ножом, ни щипцами. Я все пробовал, когда хотел его заставить, даже говорил с ним. Он не понимает. Не чувствует. Он ни живой и ни мертвый. Сперва я возненавидел его, а потом… Потом я понял – он не видит смысла упрощать задачу, на его взгляд, и так предельно простую. Он знает, что такое знак, но не знает, что такое книга. Он не видит различия… Вы же сами знаете, как располагаются тексты на стенах погребальных камер. Один фрагмент в левом углу, его продолжение в правом. С нашей точки зрения, это хаос, как будто разодрали книгу и оклеили страницами стены как бог на душу положит. Но ведь и не предполагалось, что эти тексты будут читать живые! А мертвые… У них, видно, своя система чтения. Как у этого муравья. Он делает то, чему раз и навсегда обучен: указывает знак, выжидает, указывает другой. Ему безразлично где, ведь предполагалось, что это будет безразлично и читателю.
Ральф снова замолчал и принялся бороться с оконной рамой. Наконец ему удалось открыть окно, и воздух, влажной струей полившийся в комнату из сада, показался мне резким, как глоток спирта. Деревня давно проснулась, я слышал множество звуков: за оградой громко разговаривали женщины, потом тренькнул велосипедный звонок, где-то завизжал поросенок. На яблоню под окном спикировала мокрая ворона и, поежившись, зябко прочистила горло.
– Хотелось бы увидеть этого муравья, – сказал я. При этом я думал, как, в какой форме нужно сообщить коллегам, что случилось с Ральфом. Или, может быть, не коллегам, а врачам… Во всяком случае, эта обязанность лежит на мне. Мне было горько и, сознаюсь, страшно. Ральф стал «пирамидиотом» – одним из худших врагов египтологии. Тем, кто извращает факты, пускается в нелепые домыслы и публикует их в желтой прессе. Неужели Ральф докатится и до этого? Как он меня назвал, «мой лучший друг»?
– Я тоже хотел бы его увидеть как можно скорее, – откликнулся он, все еще не оборачиваясь, стряхивая на мокрый жестяной карниз пепел сигареты. – У меня почти получилось одно слово… Но об этом еще рано говорить.
Я отметил про себя, что он до сих пор пытается мыслить как ученый, не делая поспешных выводов. Какой ужас, какая жалость… И какой ровный голос был у Ральфа, когда он продолжал:
– Когда-нибудь… Конечно, это возможно! Письма Ван Гога, потом народная индийская сказка, потом норвежская новелла – и я прочту начало слова. А может быть, середину или конец. Или конец одного слова и начало другого.
Он обернулся, и я увидел на его сером лице улыбку.
– У меня, знаете, появилась еще одна идея, как облегчить себе задачу, – почти застенчиво сказал он. – Пересадить его на азбуку я, конечно, не могу… Но могу создать условия, при которых ему придется туда пересесть. Инстинкт самосохранения у него есть, я в этом уже убедился, – ведь сбежал он из затопленной камеры.
И Ральф поведал мне, что в случае крайней необходимости сожжет во дворе всю свою библиотеку. И не только ее – вообще все тексты, которые найдутся в доме, от записных книжек до рецептов Ренаты. Оставит только форзац из азбуки, и уж тогда… В этот миг я окончательно понял, что он безумен. Не знаю, какое у меня было лицо, когда я ответил, что это чересчур радикальная мера. И добавил, что в Праге меня ждут неотложные дела.
Я уехал после обеда. Рената буквально заставила меня задержаться и приготовила индейку. В машине обнаружился сверток с печеньем. Когда она успела собрать гостинец, я и не заметил. Погода установилась прекрасная, и к пяти часам я уже был дома.
В течение вечера я несколько раз подходил к телефону, чтобы набрать номер кого-нибудь из коллег, и каждый раз отменял решение. Может быть, Ральф одумается. Опомнится. Может быть, я просто не понял шутки, ведь это, конечно, был розыгрыш, он просто решил напугать меня, испытать мою впечатлительность. Если и нужно кому-то звонить, то это ему. И он засмеется, скажет, что дешево меня купил. Но прежде всего мне нужно немного поспать, выпить стопочку и поспать.
Я выпил водки, натянул пижаму и лег в постель. Рядом с кроватью стояла дорожная сумка, и я достал оттуда монографию о Гогене, которую всегда возил с собой. Эту книгу я мог читать с любого места, впрочем, как и любую другую. Глаза у меня уже слипались и, чтобы не утомляться, я стал рассматривать план столицы Таити 1890 года. № 13 – овощной и мясной рынок, № 14 – ресторан «Ренвойе», № 15 – дом лейтенанта Жено…
Я выронил книгу, она скатилась по животу и захлопнулась. Ощущение было такое, будто я получил две звонкие пощечины одновременно. Мне в тот миг хотелось только одного – снова оказаться за рулем и гнать, гнать машину, словно еще можно было убежать… Муравей спасся у меня в книге от пожара, как спасся в блокноте Ральфа от наводнения. А от чего мог спастись я?
…Секундомер, блокнот, карандаш, книга – любая. Чашка кофе. Я так и не позвонил Ральфу. Не вижу в этом необходимости. Ни за что не отдам муравья. Ральф мне тоже не звонит и не позвонит до тех пор, пока не догадается… Или пока не сожжет свою библиотеку. А может быть, он уже сжег ее в том деревенском дворе, под старыми яблонями, не слушая уговоров Ренаты, не обращая внимания на соседей, столпившихся за оградой… Но если он ее не сжег, как не сжег и я свою, его лабиринт, как и мой, бесконечен. Я не сожгу и не выброшу ни единой книги, я даже думать об этом боюсь, ведь тогда муравей найдет способ от меня сбежать.
Вечером я запираю квартиру, спускаюсь на улицу, сажусь в пивной напротив. Я там постоянный клиент. Барменша не спрашивает, какого пива налить, она знает сама. Со мной никогда никто не заговаривает. Наверное, я выгляжу странно – старый плащ, трясущиеся руки, пустой взгляд. Ничего, мне все равно. Я выпиваю свое пиво, смотрю в окно, вижу, что на улице сгущается туман. Ноябрь, сумерки, сырой воздух, размывающий огни фонарей. В моей квартире, в доме напротив, меня ждет муравей. И я к нему возвращаюсь, и открываю книгу за книгой.
Брат и сестра запирают дверь за дверью, роняя по дороге изумрудные клубки шерсти и французские романы, и мальчишка рыдает, швырнув в стену каюты дорогой трубкой, и сэр Джозеф Чемберлен говорит последнюю речь в Глазго, и его воротничок – словно крахмальный ангел, убитый запонкой; и Агата Рансибл невпопад взмахивает синим флажком гоночной машине № 13, и Гуттен через дверь пререкается с Лихорадкой, и раненый мужчина, лежа на спине, смотрит в небо, и директор галереи Буссо и Валладон снова отвечает Гогену «нет». Человек бросает в воды фьорда стальное кольцо, женщина раздевается в грязной каюте волжского парохода, и девочка с чахоточной грудью, перетянутой багряной шнуровкой, садится на маленького ослика, и толпа в Париже снова бьет газовые фонари. В Сан-Сусси читают Энциклопедию, рубят голову Доу Э, и к месту казни уже крадется человек с пончиком за пазухой. И наступает утро, и в осажденную Пизу входит женщина в черном плаще, ведя за руку Принчивалле с забинтованным лицом.