Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет… Совсем нет, – пролепетала она, с удивлением обнаружив, что еще способна говорить. – Послушай, Саверио. Положи меч. Я сожалею о том, что сказала. – Она сглотнула. – Ты же знаешь, я тебя люблю…
Он затрясся от смеха.
– Нет… Только не это, умоляю… Без этого ты могла бы обойтись. Ты меня любишь! Ты меня любишь? Сколько я тебя знаю, первый раз слышу от тебя такие слова. Даже когда я подарил тебе обручальное кольцо, ты мне этого не сказала. Ты меня тогда спросила, можно ли его поменять. – Он обернулся к окну, словно бы там кто-то был. – Ты понял? Понял, что надо делать, чтобы тебя любила жена? А еще говорят, что институт брака переживает кризис.
Надо спасаться бегством. Балконное окно было закрыто, и жалюзи тоже опущены. Да даже если она его откроет, они ведь на четвертом этаже, у них под окнами – голый асфальт автостоянки. Если позвать на помощь, он ее ударит мечом. Остается только умолять о пощаде, взывая к старому доброму Саверио, если от него что-то осталось в больном мозгу этого шизофреника.
Но такое было немыслимо. За все свои сорок три года Серена ни разу никого не просила о пощаде. Даже сестер-урсулинок, когда они били линейкой по костяшкам пальцев. Характер Серены Мастродоменико был выкован по строгим образцам лютеранской морали “Тирольских судовых плотников”. Отец, годы юности проведший учеником в столярной мастерской в немецкоязычном Брунико, говорил ей, что самые ценные породы дерева ломаются, но не гнутся.
“А ты, крошка, тверда и ценна как эбеновое дерево. Ты никому не позволишь сесть тебе на голову. Даже мужу. Обещай мне это”.
“Да, папочка, обещаю”.
Так что и речи не могло быть о том, чтобы просить пощады у этого жалкого куска дерьма, психованного дармоеда Саверио Монеты, сына простого рабочего с завода “Осрам” и безграмотной крестьянки. Она его отмыла, пустила в свою постель, убедила дорогого папочку принять его в семью, ввела его гнилое семя в свое лоно, чтобы произвести детей – а теперь он угрожает ей мечом.
Серена схватила с тумбочки будильник и кинула им в мужа, скрежеща зубами:
– Пошел ты! Давай, убивай! Сделай это, если хватит духу. Я тебя не боюсь, дохлый таракан! – И двинулась в его сторону.
Маргерита Левин Гритти жила в старинном особняке с тяжелыми парадными воротами, в которых пряталась маленькая дверь.
Фабрицио Чиба нажал золоченую кнопку домофона. Лампочка над телекамерой пальнула резким светом. Стуча зубами, он подождал полминуты, затем позвонил еще раз. Посмотрел на часы. Ноль десять.
Чисто статистически, сказал себе Фабрицио, крайне маловероятно, что ее нет. Так много обломов подряд просто не могло случиться. Как если играть в кости, и у тебя десять раз кряду выпадает семерка.
Он нажал кнопку и не отпускал ее:
– Ответь же! Проснись.
И, благодарение Богу, женский голос, наконец ответил:
– Кто там? Фабрицио, это ты?
– Да, я. Открой, – сказал он в глазок телекамеры.
– Что ты здесь делаешь в такое время? – Голос был изумленный.
– Пусти меня. Я весь мокрый.
Женщина помолчала, затем ответила:
– Не могу… Не сейчас. Извини.
– Что ты такое говоришь? – Фабрицио не верил своим ушам.
– Прости…
– Послушай, случилось ужасное. “Мартинелли” под меня копает. Открой, – приказал он, – я не собираюсь трахаться.
– …Зато я трахаюсь.
– Как трахаешься? Не может быть!
– Почему это “не может быть”? Что ты имеешь в виду? – В голосе агентши засквозило раздражение.
– Ничего, ничего. Ладно, не важно, все равно открой. Я объясню тебе кое-что, высушусь и вызову такси.
– Вызови по сотовому.
– Ты же знаешь, что я не пользуюсь сотовым. Слушай, прервись на минутку, потом продолжишь. Неужели так сложно?
– Фабрицио, ты не понимаешь, что говоришь.
Чиба почувствовал, как злость распирает внутренности.
– Это ты не понимаешь! Посмотри на меня, черт возьми! – Он развел руки. – Я весь вымок. Рискую получить воспаление легких. Мне плохо! Открой эту треклятую дверь, мать твою!
Голос агентши был непреклонен:
– Позвони мне завтра утром.
– То есть ты мне не откроешь?
– Нет! Я тебе уже сказала, что не открою. Фабрицио Чиба взорвался:
– Тогда знаешь, что я тебе скажу? Иди в задницу! Идите в задницу, ты и твоя несчастная поэтесса, думаешь, я не догадываюсь? Как там ее… Не важно, идите в задницу обе, паршивые жирные лесбиянки. Ты уволена.
Какая женщина! Просто львица!
Саверио Монета всегда знал, что его жена не робкого десятка, но такого не ожидал. Она готова была сражаться, даже рискуя жизнью. Именно за это он и решил взять ее в жены. Отец, мать и все родные (даже родня из Кампании, видевшая ее всего один раз) предупреждали его, что она ему не пара. Избалованная девица, она оседлает его, будет вить из него веревки, низведет до ранга филиппинской прислуги. Но он никого не послушал и женился.
Он коснулся ее шеи мечом.
– Значит, не боишься?
– Нет! Меня от тебя тошнит! – Серена плюнула в него.
Саверио вытер щеку, ухмыляясь.
– Ага, тебя от меня тошнит. – Он опустил острие Дюрандаля в вырез ночной рубашки и решительным движением срезал верхнюю пуговицу.
Серена вся напряглась, алые коготки готовы были впиться в него.
– Я убью тебя. – Саверио срезал вторую пуговицу. Груди, большущие как дыни, с маленькими, скукожившимися от страха темными сосками, явились во всей своей искусственной красе.
– Что ты делаешь? Мразь! Не смей, – прошипела Серена, сузив глаза в две злобные щелки.
Саверио приставил лезвие к горлу и прижал жену к изголовью кровати.
– Молчать! Молчать, я говорю. Не желаю тебя слышать.
– Подонок.
Он схватил жену за волосы и откинул ее голову на подушку. Бросив оружие, он стиснул правой рукой ей, как ядовитой змее, шею, потом навалился на нее всем весом.
– А теперь ты что будешь делать? А? Ни шевельнуться не можешь, ни пикнуть. Испугалась, а? Скажи, что боишься.
Серена не сдавалась:
– Я никого не боюсь.
Саверио почувствовал бурную эрекцию и жгучее желание.
– Сейчас я тебе покажу… – Он сорвал с нее трусики и куснул в ягодицу. – Я покажу тебе, кто тут главный.
Из подушки раздался сдавленный крик.
– Только попробуй, клянусь нашими детьми, я тебя убью.
– Давай, убивай! Мне все равно наплевать на эту дерьмовую жизнь. – Он развел ей ноги и просунул между ними руку. Нащупав проход, он резким движением проник в нее. Член пронзил ее до самой пылающей утробы.