Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Громов всегда знал, что когда-нибудь приедет домой по этой дороге. Он не знал только, что дом будет тогда в совершенно другом месте. Москва переменилась, и закон, по которому население в эпохи катастроф и оскудений сбивается в тесные страты, сбылся и на ней. Она разделилась на элитные, спальные и трущобные кварталы, и район, в котором прежде жил Громов, стал теперь элитным. Колхоза больше не было, поле еще в девяностых застроилось коттеджами — тут был теперь очередной квартал «Золотые ключи», куда сползлись магнаты со всех нефтедобывающих регионов. После открытия флогистона и разразившейся катастрофы единственным видом вложений осталась недвижимость — все остальное уж вовсе никуда не годилась; постепенно главный элитный квартал оказался именно тут, а коренным жителям района новая жизнь оказалась не по карману. Отец и мать Громова продали квартиру на восьмом этаже и переехали на новую окраину — их собственная считалась теперь центром. Они жили уже за кольцевой, впритык к ней, и добираться до них от прежнего жилья, к которому вывез Громова и Воронова скрипучий, черный от копоти паровоз времен гражданской, надо было не меньше часа на метро и автобусе.
— Ну что же, бывай, Воронов, — сказал Громов, подавая спутнику руку. — В Москву я тебя доставил, дальше сам сориентируешься. Отвозить тебя непосредственно к мамке приказа не было.
— Разберусь, товарищ капитан, — радостно кивнул Воронов. Он глазам не верил, что оказался в Москве. Как это так — ехали-ехали, и вдруг Москва.
— В армию, я так полагаю, ты больше не вернешься, — полуутвердительно заметил Громов.
— Мне товарищ инспектор сказал — больше нет во мне необходимости до особого распоряжения, — ответил Воронов, испытывая легкое смущение.
— Ну и к лучшему. Зачем в армии солдат с даром выживания? Там другие таланты нужны. Впрочем, ладно. Личных претензий к тебеp не имею, спасибо, что выручал. Будь здоров.
— Спасибо, товарищ капитан! Я позвоню, — сморозил Воронов явную глупость, потому что телефона громовского не знал, да Громов бы и не дал. Наверное, он хотел позвонить ему в часть. Но он уже не очень хорошо соображал. Видно было, что душой он давно дома и что, сделав первый шаг к троллейбусной остановке, в ту же секунду забудет о Громове навсегда, насовсем. Он был удивительно отходчив — Громов вспомнил, как, едва избежав гибели, он принялся болтать с ним в поезде. Удивительно пластичная психика была у этого солдата. Наверное, это и казалось сумасшедшему Волохову приметой коренного населения — «смотри, они же ничего не помнят, ничему не учатся, капитан…».
— Свободен, — с легким презрением сказал Громов, и Воронов помчался к остановке. Громов не стал смотреть ему вслед. Он поправил фуражку и вещмешок, постоял, вдыхая московский воздух, и под мелким дождем направился к метро. Запахло мокрым асфальтом и пылью. Много раз представлял он себе, как вернется и вдохнет этот запах. Теперь он его вдыхал — и почти ничего не чувствовал. Дело, наверное, было в том, что он вернулся не с победой, и радоваться было нечему. Без победы его частное возвращение не имело никакого смысла, да и не возвращение это было, а отпуск, и до конечного его пункта — Средней Азии — он совсем еще не добрался. Тут был пункт перевалочный, промежуточный, — несколько дней у родителей, и только. Впрочем, от Маши давно ничего не было, и Громов не знал, задержится он у родителей или поедет дальше. Надо было осмотреться.
Резиновый запах метро не изменился, и те же белые и голубые поезда бегали по кольцевой, только васек в последних вагонах уже не было — правительство, надо полагать, взялось за серьезную чистку города. И правильно, а то что же за бардак. Почему-то и метро, и множество красивых девушек в летних платьях, легких плащах, с прозрачными сложенными зонтами, — тоже вовсе не радовали Громова. Наверное, он не успел прийти в себя, а может, слишком резким оказался переход от красноармейского телеграфиста и странного вагона к нормальному городу, каким даже в военное время была Москва. А может, он подспудно злился на нее за то, что она такая нормальная — он не мог бы сказать «мы там кровь проливаем», и на это злился вдвойне, но мы там в грязи копошимся, по окопам сидим, бессмысленно берем и сдаем деревню за деревней, а тут — словно и не делается ничего, словно это так и надо: они в своих ролях, мы в своих. Им достались роли москвичей, нам — окопной грязной швали, и что самое интересное, я выбрал эту роль сам, потому что москвича мне играть разонравилось. Какие же претензии? В том и беда моя, что я никому не могу предъявить претензии, потому и не радуюсь ничему. Никто не виноват, и никому я не благодарен. Нельзя воспитать душу, не утратив способности к сильному страху, отчаянию и радости: что же мне теперь удивляться, что моя воспитанная душа не выпрыгивает из груди при виде родного города? Я не знаю даже, обрадуюсь ли, увидев отца и мать. И не представляю, узнают ли они меня.
Он вышел на своей станции и принялся ждать маршрутку, прождал двадцать минут, пока случайный прохожий не объяснил ему с тайной радостью, что маршрутки здесь больше не