Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уходя от Горбачева, я думал, что все в этом человеке чрезмерно: достижения, ошибки, а теперь тщеславие и обида. В своем монологе он даже повторил слух о том, что в самые напряженные моменты путча Ельцин планировал укрыться в американском посольстве. Поверить в это было не просто трудно — невозможно. Несмотря на все недостатки, именно благодаря своей отваге Ельцин победил в августе 1991-го. Горбачев, высказывавший такие скверные и недостойные предположения, только демонстрировал, насколько горька его обида. Он гордился своей репутацией в мире, безусловно заслуженной, невзирая на все его ошибки. А теперь она рушилась, от нее мало что оставалось. В собственной стране его презирали.
Несколько ошарашенный беседой с Горбачевым, я спустился в кабинет его ближайшего друга и соратника — Александра Яковлева. И рассказал ему об услышанном. Яковлев, позабавленный и расстроенный одновременно, возвел глаза к небу. Он всегда не скрывал своего интеллектуального превосходства, но ценил политический талант Горбачева и саму его личность.
Я рассказал Яковлеву, что прочитал наконец стенограмму исторического заседания политбюро 11 марта 1985 года. Меня удивило, сказал я, что для Горбачева все сложилось так легко. Почему никто не возражал? Обманывал ли Горбачев консерваторов? Зачем бы они стали делать его генсеком, если бы знали, что он захочет изменить систему?
“Было предварительное соглашение, — объяснил Яковлев. — Обо всем договорились заранее. Все было ясно. Окружение Гришина, конечно, подготовило речь, программу для него. Редактор «Коммуниста» Ричард Косолапов активно выступал за Гришина. Но все это было на всякий случай. На самом деле других кандидатов на пост генсека не было. Как только 10 марта Горбачева назначили председателем комиссии по похоронам Черненко, все стало ясно.
А что касается обмана — вопрос был в инертности партии. Каждый новый генеральный секретарь в начале правления получал карт-бланш. На первый план выдвигался новый человек, и все его поддерживали. Ну, пусть он там поговорит об инновациях, о новой политике — все это легко терпели. Потом, когда он успокоится, все вернется в норму. Пускай его поговорит о демократии, о плюрализме — все равно потом впряжется в ту же повозку. Так было со всеми новыми генсеками: Хрущевым, Брежневым, Андроповым. Та же судьба ждала и Горбачева.
Горбачев играл в политику, но понимал, что необходимы коренные изменения. Жить дальше так, как мы привыкли, было невозможно. Но когда он взялся за перемены, система начала сопротивляться его реформам. Они противоречили самой логике государства. И Горбачеву, хотел он того или нет, пришлось иметь дело с этими противоречиями. Поначалу я, как и Горбачев, был убежден, что в нашей стране революция возможна только сверху.
Горбачев до сих пор говорит о «социалистическом выборе». Но у нас бессмысленно говорить о социалистическом выборе. Наш опыт, наш «выбор» никогда не был социалистическим. У нас был рабовладельческий строй. Кто может говорить о социалистическом выборе? Может быть, Германия, или Израиль, или Испания. Но не мы. Горбачев не сумел преодолеть свой менталитет. В общем, эта власть, идея власти, действует на человека как яд”.
Когда я беседовал с Горбачевым, его пресс-секретарь Александр Лихоталь подал ему записку. Горбачев умолк, пробежал глазами записку, помрачнел и, может быть, рассердился, но сдержался и продолжил прерванный монолог. Я тогда не придал этому значения. Но вечером я включил “Вести” и понял, что было в той записке: за отказ давать показания в суде Горбачева лишили права выезда за границу. У него была запланирована поездка в Южную Корею, а за ней и другие зарубежные визиты. Это был жестокий и расчетливый удар. За границей Горбачевым без конца восторгались, считали его одним из величайших людей столетия. В Москве его наказывали, унижали и игнорировали.
Через три дня российское правительство объявило, что забирает обратно большую часть здания, полученного Горбачевым для его фонда. Холодным пасмурным утром к фонду подъехали три автобуса с омоновцами. Глава московской милиции Аркадий Мурашов приказал оцепить здание.
Через несколько минут приехал разъяренный Горбачев. Вокруг него на крыльце здания столпились журналисты. “Вы не представляете себе, какому давлению подвергается моя семья в последние семь лет! — говорил он. — Но это вопрос личный, дело не в нем. Горбачева хотят поставить на место! В российской прессе пишут, что Горбачев ездит по всему миру, чтобы подыскать себе домик на курорте! Рассказывают, что моя дочь живет в Германии, а ее муж скоро к ней туда поедет! Или в Америку! А теперь, пристроив дочь, Горбачев ищет теплое местечко и себе. Они, конечно, очень обрадуются, если Горбачев уедет из страны. Наверное, заплатят за это миллион. Но я никуда не уеду…”
А за несколько километров отсюда в Конституционном суде выступал очередной свидетель. Усталые партийцы заявляли о своей невиновности. Всем своим видом они словно взывали к сочувствию: как мы могли делать все то, в чем вы нас обвиняете? Посмотрите на нас. Мы самые обычные люди. Самые заурядные. Мы вообще уже никто.
Через несколько недель Конституционный суд Российской Федерации постановил: коммунисты имеют право создавать первичные парторганизации на местах. В силе остается, согласно указу Ельцина, роспуск руководящих структур КПСС и КП РСФСР. Активы и имущество КПСС остаются в собственности избранного правительства Российской Федерации. Эпоха, начавшаяся в 1917 году с большевистского переворота, завершилась в зале суда.
С того момента, как Михаил Горбачев начал вдохновенно раскурочивать монолит СССР, течение времени и его восприятие сбились с нормального ритма. Каждый год казался целой исторической эпохой. На пространстве бывшей империи случалось столько триумфальных побед, столько ужасных катастроф, столько ошеломительных событий, что трудно было удержать в голове случившееся даже пару недель назад, не говоря уж о том, что произошло декабрьской ночью 1991 года, когда Горбачев подписал документ о своей отставке, а над Кремлем в последний раз спустили красный флаг. Но я и сейчас не могу забыть то время. Когда Горбачев готовился “освободить кабинет”, я пришел в Кремль к одному из самых преданных ему людей — Георгию Шахназарову. Как и Горбачев, Шахназаров надеялся, что коммунизм можно реформировать, а советскую систему — спасти и втащить волоком в современный мир. Этот проект, последняя мечта социализма, оказался нежизнеспособным. Теперь режим рушился, империя распадалась. Разговоры велись о демократии и свободном рынке. Горбачев уже вошел в историю, а из его кабинета грузчики выносили коробки.
“Как все эти республики смогут жить без Москвы?” — недоумевал похожий на гнома Шахназаров, полуученый-полуаппаратчик. Вид у него был усталый, смирившийся. “Что с ними станет? — спрашивал он. — Что будет делать такая республика, как Грузия? Думаете, Саудовская Аравия даст им нефть в обмен на мандарины? А Армения и Азербайджан? Да они же перегрызут горло друг другу!”
На столе у Шахназарова лежала только одна бумага — напечатанное через один интервал письмо, адресованное тому, кто сядет за этот стол после него, “кто бы это ни был”.