Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Выше трехсот метров разрешен пролет над всем городом. Я и лечу, возвращаясь домой. Гостил у отца. Он пребывает за рекой, в поселке завода ЭОУ (электронно-оптических устройств), в своем коттедже. Батя давно на пенсии, но он ветеран завода (а кроме того, ветеран легендарной 25-й Краснознаменной стрелковой дивизии еще с Гражданской!) и с нами жить не желает. «Я с твоей не сойдусь». К тому же он слесарь-лекальщик высшей квалификации, у него здесь ученики. Сегодня я имел возможность наблюдать его триумф. Пришли двое – с чертежиком, детальками-заготовками: «Дядь Женя, подскажи!» Батя торжествующе покосился на меня, а когда обмерял детали, то у него маленько тряслись руки.
Это, оказывается, наша фамильная черта: у меня тоже дрожат руки перед началом опыта. Потом каждое движение будет точным, но сначала есть немного – от возбуждения, азарта.
Отцу далеко за семьдесят, но он еще крепок – сутуловат, кряжист. Только зрение никуда, плюс восемь диоптрий. Я помог ему по дому и в садике, потом мы сочинили холостяцкий обед с выпивкой и разговором… А теперь я лечу назад, подо мной проплывают кварталы города в плане, бурые, черные, серые крыши зданий – одна сторона их освещена низким солнцем, другие в тени; сизые ущелья улиц, зеленые прямоугольники скверов с яркими кругами клумб и одуванчиками фонтанов; овалы площадей, золоченые луковицы старых храмов, игрушечные фигурки людей и машин. Мне отрешенно и грустно.
Никогда я его, наверное, больше не увижу, своего отца.
…А город увижу – меняющийся в очертаниях мегаполис. И широкую реку посреди него, которую вот сейчас пересек. Только мостов через нее будет на восемь поменьше. И бугор Ширмы, за который садится солнце, никуда не денется, и лощина перед ним, заполненная деревьями, памятниками Байкового кладбища и сизой тенью. Впрочем, и там кое-что окажется иным. Да и сейчас многое внизу выглядит призрачно, размыто в вечерней дымке: такое ли оно, иное ли, то ли есть, то ли нет… Немного прибавить отрешенную собранность, сосредоточиться – и внизу замельтешат образы иной реальности.
Но я не хочу отрешаться от этой. Мне в ней хорошо, хоть и чувствую себя так, будто с галерочным билетом занял кресло в партере (случалось в студенческие годы): удобно, благоуханно, отлично видно и слышно, но… в антракте того и гляди явится кресловладелец и сгонит.
Наш город расположен на местности, которая была бы хороша и без него: высокий правый берег с буераками и рощами в плоской степи, вольно петляющая река с песчаными лесистыми островами, луга и старицы на низменной стороне. Она могла быть и без города, эта местность, – и так же плыли бы над степью, буераками и рекой плоские, темные, с золотыми обводами облака.
Я плыву в теплом воздухе, делаю руками и ногами спокойные трассовые движения. Биокрылья заряжены концентратом мышечной энергии, от меня им требуются только управляющие усилия. Скольжу в пологих лучах солнца – плавно, свободно, беззвучно.
…Почему мы летаем во снах? Здесь явный прокол в теории, что сны суть комбинаторное отражение действительности, – как может отразиться то, чего не бывает? Удастся ли мне проникнуть в мир, где люди, преодолев тяготение, летают без крыльев?
Подо мной широкая магистраль. Поперек пошла вниз и вверх, с холма на холм, улица поуже – Чапаевская. На подъеме, за магистралью, ее пересекает вовсе узенькая – Предславинская. На углу Чапаевской и Предславинской – пятиэтажное здание простой архитектуры, расположенное глаголем; крыша из оцинкованного железа, двор заполнен ящиками с приборами, штабелями досок, обоймами баллонов. Это институт, где я работаю… и, о боже, чем я только там не занимаюсь. Завтра, в понедельник, я туда пришлепаю пешком.
…А последние дни и недели здесь-сейчас я в своей лаборатории решаю необычный (даже для нас, молектроников) ребус: исследую «думающее вещество». Его доставили астронавты с Меркурия. У тамошних жителей – кремнийметаллических разумных черепах, создателей радиолучевой цивилизации, – оно служит мозгом. Но, в отличие от нашего мозга (да и вообще в отличие от любой био-, электронной или кристаллической системы), не имеет структуры. Стекловидный комок весом в пару килограммов.
Контакт с меркурианами только устанавливается. Вышло взаимонепонимание. Лазерная атака с их стороны. Наши отбились и даже захватили труп одной черепахи. Исследовали: во всем была структура – в кремниевых, приобретающих упругую мощь при нагреве за четыреста градусов мышцах, в кровеносной системе, перегоняющей во все органы сложный расплав металла, в фотоэлементном панцире… А у «мозга» и его отростков, подобных нашим нервам, никакого строения не было. Загадка века! Расшифровать ее поручили мне, «светилу, которое еще не светило», как завистливо выразился Гера Кепкин, помощник и друг – соперник. Это он, положим, перехватил: светил уже – изобретениями, серьезными разработками. Иначе и не доверили бы. Но к этому-то делу как подступиться? По химическому составу и по свойствам вещество это – довольно заурядный аморфный полупроводник. Приборчики, которые мы из него изготовили для пробы, могли усиливать и выпрямлять ток, чувствовали тепло и свет – как и наши диоды, триоды, фоторезисторы, только при температурах за четыре сотни градусов Цельсия. То есть как материал это вещество годится для электроники. Но ведь мозг – не материал, а структура, и очень сложная. Мозг обязан быть структурой.
…Словом, хорошо бы не исчезать отсюда, пока не разберусь. Однако исчезну. Разберутся без меня. Я и не узнаю.
Уплывает подо мной назад здание на углу Чапаевской и Предславинской. В вечер, в ночь, в небытие? Улицы-то эти здесь-сейчас так ли называются? Уж не говоря о Предславинской, несущей в названии своем что-то церковное, старорежимное, но другая-то Чапаевская ли? Может, Азинская или Кутяковская?
…Интересный разговор состоялся сегодня у меня с отцом, после того как я рассмотрел большую фотографию на стене в комнате – комсостава его Двадцать пятой; фотография старая, довоенная, я ее знаю с детства, всегда мгновенно нахожу на ней батю – молодцеватого лейтенанта с тремя кубиками в петлицах и усиками на английский манер – с самого края во втором ряду. Но сейчас прочел надпись – и озадачился:
– Бать, а почему это Двадцать пятая дивизия не Чапаевская, а Кутяковская? С какой стати!
– Как «почему», как «с какой»? – Он смотрит на меня из-под седых бровей недоуменно. – Названа в честь ее славного комдива Ивана Семеновича Кутякова, героя Гражданской войны, погибшего в двадцатом году на польском фронте, под Олевском.
– А Чапаев Василий Иванович? Он же первый ее командир, самый знаменитый. Он же ее создал?
– Чепаев… – Отец поводит бровями. – Был такой. Только не первый, Алешка. Он принял дивизию у товарища Захарова, она тогда называлась Первой Самарской. И он ее не создавал. Красная армия в Заволжье возникла из партизанских отрядов, их много было. У Чапая большой был отряд, верно… на основе его и образовалась Николаевская бригада. Потом, после академии, дивизию нашу ему дали. Нет, хороший был командир, спору нет, боевой, энергичный. Уфу мы под его началом взяли, Самару… – Отец в раздумье жует губами; над верхней у него и сейчас английские усики квадратиком, совсем белые. – Только профукал он там свою дивизию. Дал казакам возможность штаб обезглавить. Сам еле спасся вплавь через реку Урал, скрывался в камышах раненый, пока мы Лбищенск не отбили. Это хорошо, что Иван Семенович – он Семьдесят третьей бригадой командовал – принял начальствование на себя, соединил раскиданные по степи полки. А то расщелкали бы нас каждого по отдельности. Ведь пять тысяч наших в одном Лбищенске казаки положили, казара чертова… пять тысяч!