Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через несколько дней после возвращения Анжелы из Москвы Гриша привёз ей лучшее пианино, которое мог найти в городе, и пообещал, что построит в Пятигорске филармонию, даже если для этого ему придётся трудиться не покладая рук десять лет, и купит ей лучший рояль на свете. И в этой филармонии Анжела будет главной. Взгляд Анжелы потеплел, хоть губы и оставались неподвижными. В ответ на Гришины слова она лишь сухо ответила: «Сейчас совсем разучились рояли делать. Это не рояли, а дрова для растопки печи». Но Гриша не сдавался. Он спрашивал и спрашивал, какой рояль её устроит, и после долгих уговоров она отвечала, что неплох концертный «Стейнвей», но он стоит целое состояние, он стоит больше, чем дом. Гриша сказал, что заработает много денег и купит ей «Стейнвей». Мечты о большом белом рояле и личной филармонии, которые внушал Анжеле Гриша, казались и Зумруд, и Захару чрезвычайно вредными. Но Зумруд готова была целовать ей ноги, лишь бы это её утешило. И она приложила все усилия, чтобы Анжела выздоровела, ведь от неё зависело благополучие Бори. Через три недели Анжела поправилась, и жизнь – та новая жизнь, о которой мечтала Зумруд, в которой все живут под одной крышей – стала налаживаться.
Зумруд очень надеялась, что Анжела совсем скоро родит Грише ребёнка, и тогда уж эти дурманящие мысли о музыке будут позабыты, потому что все силы будут отданы заботам о насущном. Этот день стал бы самым счастливым днём для Зумруд, когда они все – и Анжела, и Боря, и Гриша – наконец обретут твёрдую почву под ногами. Однако ребёнка пришлось ждать целых пять лет. Лишь через пять лет после свадьбы Анжела родила девочку Зою – и чудом не умерла. Гриша тогда чуть с ума не сошёл. Новорождённую Зою на Зумруд бросил, а сам жену в Ставрополь повёз, мол, там лучше врачи и оборудование нужное есть. Целое состояние он в эту больницу вбухал, вытащили её, выходили, хоть она одной ногой на том свете была. А когда она, Зумруд, через несколько лет намекать стала, что, мол, хорошо бы и второго, Гриша ей такое устроил! Она от своего сына такого не ожидала. Разве можно, говорит, жизнью моей жены рисковать? Мол, тебе какой-то ребёнок важнее, чем жизнь Анжелы. Нет, конечно, нет, он не так её понял. Никогда ещё не рождённый ребёнок не будет для неё важнее живого человека, даже если этот человек хрупкий, как ледяной узор на окне. Именно таким ледяным узором, а иногда и рисунком на воде – вот есть он, кажется, можно до него дотронуться, и в следующую секунду он исчезает, как будто всё это – плод воображения – была для Зумруд и Анжела. Она не понимала, из чего состоит её жизнь, из чего состоит она сама. Поначалу ей казалось, что она сможет воспитать невестку по-своему, переделать, перестроить, научить готовить и подавать на стол, научить молиться и окунаться в микву, будет ездить с ней на уроки Торы для женщин, которые совсем недавно открыли при синагоге. Зумруд была уверена в своих силах: ведь вот же она, человек из плоти и крови, одевается, ест, пьёт, ходит как все. Но очень скоро Зумруд увидела, что Анжела вся покрыта какой-то непробиваемой скорлупой, что сделать с ней нельзя ничего и что тело её хоть и здесь, но ум – где-то в другом месте, а глаза постоянно излучают невидимое, неощущаемое, неопределённое.
Зумруд очень не нравился этот взгляд – он казался ей признаком какой-то душевной болезни. Зато Боря рядом с ней сначала запел, а потом – с трудом, с огромными усилиями, заикаясь – заговорил, зато Гриша летал от счастья и был ей хорошим сыном, зато она согласилась жить с ними одним домом, не отделяясь, как делают некоторые. А для домашней работы есть же она, есть Зозой, да и Гриша с Борей никогда не отказываются, всегда помогают.
Захар было попытался поговорить с Гришей по-мужски, мол, воспитай свою жену, пусть матери по дому помогает и Борьку в ерунду не втягивает. Знаю я, говорил Захар, вашу оперу-балет, это сейчас только песенки, а завтра в колготках на сцену танцевать выйдет! Не потерплю дома такого! Чтобы закрепить свои слова делом, Захар велел унести из дома пианино. Зумруд видела, как шептались потом Гриша с Анжелой, как ласково и умоляюще смотрел на неё Гриша и с какой злобой стал смотреть на отца Боря и как потом они что-то все вместе решили. Только спустя годы Зумруд узнала, что Гриша арендовал для Анжелы целый класс в музыкальной школе, в котором она могла заниматься музыкой беспрепятственно. Иногда Анжела и Боря приходили домой вместе; говорили – встретились по дороге, но Зумруд подозревала, что там что-то ещё. Но высказывать своих подозрений не решалась. Не хотела нарушать тонкого, как паутинка, готовая вот-вот сорваться, состояния счастья, которым светились глаза детей. Перед ужином они собирались все вместе и, пока ждали Захара и Гришу, Анжела с Борей переговаривались на своём птичьем языке, которого никто, кроме них, в семье не знал.
– Лай собаки, ля первой октавы, а теперь – ре второй, – говорила Анжела.
– Калитка открывается, – отвечал ей Боря, – фа диез – соль, гравий шуршит, соль минор.
– Соль принести? – спрашивала Зумруд, услышавшая понятное ей слово.
– Да-да, – смеялся Боря, – и перец тоже.
Когда в комнату входил Захар, всё вдруг затихало. Было слышно, как тикают часы. Они переглядывались и смеялись одними глазами, как два нашаливших ребёнка.
Гриша радовался, что у Анжелы снова появился блеск в глазах, но Захар кричал, что, мол, пусть сама занимается музыкой, а Борю в покое оставит. Зумруд снова стало казаться, что от этих постоянных ссор над их домом сгущаются тучи, и эти тучи были чернее и страшнее того прозрачного тумана, который обволакивал её раньше. Зумруд не знала, как заставить их рассеяться. Ни многочасовые молитвы, ни стояние на коленях, ни стократное мытьё рук – ничего не помогало. Она то уговаривала Борю послушаться Захара, то Захара – быть мягче с Борей, то Гришу – уговорить Анжелу не поощрять Борю на этом пути. Ей казалось, что увлечение Бори музыкой станет пожизненной меткой у него на лбу, а ведь всё, чего хотела Зумруд, так это забыть о том, что когда-то Боря