Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Привычным жестом я прикуриваю от газовой плиты. Ухожу, не прощаясь, ибо вижу по паутинке слюны из припухшего рта, что он задремал в ванне (дверь не плотно прикрыта – редкая оплошность, частая у него в последнее время). Затягиваюсь и, выйдя, курю в лифте. Я достаточно потерял себя, у меня уже не осталось имени, понимаю я. Спасибо и до встречи, мой друг…
И вот она, смерть, думалось Джиму без его участия. Ванна, сквозняк, колышущий клочки штукатурки на потолке, почему-то похожем на лицо старухи под слоем белил. Вода, наверное, остыла, а крови не видно. Только что это? Пузырек пены на поверхности воды начинает разрастаться, цвета в его радужном отливе густеют, он становится похож на восходящее солнце и заполняет все помещение… Будто происходит замедленный взрыв, и он в его середине… Взрывающееся солнце втягивает и, растворив, посылает лететь вместе со своими лучами… Пожалуй, он наконец-то…
Масако-тян, студентка 3 курса Рюкоку Дай гаку, стояла на платформе Фукакуса в ожидании поезда. После занятий она оставалась репетировать в университетском оркестре, поэтому сейчас возвращалась позже обычного. Занятия, целью которых было избавить музыкантов от стеснительности, проходили на открытом воздухе, во дворе перед университетской библиотекой. Каждый должен был играть свою партию на своем инструменте, не обращая внимания на проходивших мимо людей, пока гимн университета над кампусом не возвестит конец дня. Никто особо не заглядывался на старательно избавляющихся от собственной застенчивости студентов, неумелое разноголосье выводимых ими мелодий было привычно и никого не заставляло даже обернуться.
Но сегодня вечером получилось так, что на миг все замолкли, и звук тромбона Масако, слабый, будто сразу же охрипший от вечерней духоты, вырвался один посреди сгустившихся сумерек. Сразу поникнув от смущения, он всё же сделал свое дело. Один в густой от духоты темноте, не имевший отношения ни к ней самой, ни к спешащим домой студентам, этот звук был настолько одинок… Масако тут же приказала себе отбросить накатившую грусть, но продолжать играть дальше она уже не могла. Извинившись перед Такаги, ответственным за их секцию и предстоящее выступление, она быстро попрощалась и убежала. Тот ничего не сказал. Он вообще избегал с ней лишнего общения, – началось с того, что она выбрала тромбон. Инструмент для мужских легких, большой, за которым можно спрятаться и никто бы не стал искать такую ее.
Да, тромбон заменил, вернее, – стал ее характером. Только оставшись одна в раздевалке, она окончательно успокоилась.
Среднего роста, ничем не примечательная, разве что слегка полноватая и ширококостная, что даже придавало ей некоторую миловидность, она не бросалась в глаза. Заинтересовать собой изнутри тоже было особо нечем: родители среднего достатка, младший брат, специальность, как и у всех, экономика. Специализироваться на Америке не хватило баллов, но Китай – тоже неплохо; она, во всяком случае, нисколько не переживала. Это умение – ее недавнее приобретение – радоваться тому, что есть (например, в Китай она съездила на каникулах и даже полюбила эту страну), отражалось на ее лице постоянной неглубокой улыбкой.
Это придавало ей какое-то очарование, и люди, она знала, любили к ней обращаться по каким-нибудь мелочам. Старушка, будто не видя зажигалки в раскрытой сумке, спрашивала у нее прикурить – Масако-тян вежливо отвечала ей, что не курит, и у обеих уже создавалось впечатление краткого, но вполне милого разговора. Когда она выпивала с подругами (а к выпивке она была на удивление стойка, что давало повод для подшучивания, смешанного с уважением), то разрумянивалась, начинала говорить не так тихо и смеяться. Этот момент, как подтверждали ее подруги, был пиком ее очарования. В такие минуты, казалось ей раньше, подойти прикурить или просто поговорить мог бы кто угодно, хоть айдору, красавец-якудза или крупный банкир, не старый, но предусмотрительно разведенный.
Стемнело, ночь будто омывала перрон, выхваченный светом ламп из сумерек и ночных звуков, потоками душной, несущей запахи пооткрывавшихся с сумерками разнообразных забегаловок, темноты. Темноту изредка прорезали не останавливающиеся на этой станции экспрессы и полуэкспрессы (сооруженная специально для их университета – так как других более или менее важных объектов в округе не было – станция по утрам и вечерам наводнялась студентами в однотипных одеждах, в другое же время была абсолютно безлюдна). Клочки липкой потной тьмы, казалось, прилипали к стеклам поездов, где в мягких креслах уставшие клерки смотрели невидящими глазами наружу. Масако чувствовала себя неуютно, темнота будто раздевала ее. «И здесь я не как все», с горечью упрекнула она себя, «мои не самые красивые подруги как раз к ночи только и оживают, когда их лица не так уж и видно, а какой-нибудь пьяный и вообще примет за красавицу».
Она встряхнулась, отлепила ото лба прилипшие волосы, почувствовав при этом, что вся ее прическа потяжелела от влажности. Повсюду орали цикады, на полупустом полустанке рядом с каналом их стрекот звучал не хуже, чем в актовом зале со специальной акустикой, где их оркестру предстояло скоро выступать. Она неожиданно вспомнила, – это было одним из тех воспоминаний, что кажутся напрочь забытыми, но посещают человека помногу раз в жизни – как в детстве, засыпая под такие же перепевы насекомых, она вдруг захотела выяснить, как выглядят цикады. Наутро, подойдя к поющему дереву перед своим окном, она с удивлением обнаружила лишь странные сероватые кучки потрескавшейся кожи. Все цикады умерли с концом сезона, объяснила ей окатян-мама, и души из их тел унеслись в бесконечно прекрасную Чистую Землю Амитабхи. «Когда мы умрем, мы будем там вместе с ними, как сейчас наш дедушка», – продолжила мама. Когда дедушку в довольно почтенном возрасте 85 лет свалил инсульт, и родители, шепчась, что его мозг стал совсем мисо (супом) и что он вряд ли долго протянет, проводили все больше времени в больнице, 5-летняя Масако подолгу оставалась дома одна, командуя младшим братиком. Трогая шелушащиеся рассыпающиеся под пальцами шкурки цикад, Масако представляла себе это свидание с недавно умершим дедушкой. Дед, оставивший после себя только крепчайший табачный перегар, в голове которого плескался суп, в окружении огромных похожих на человека цикад, – всё это больше походило на картинки из книг манга ее отца, которые она когда-то тайком пролистывала в его отсутствие.
Выругав себя за сентиментальность, Масако поплотнее завернулась в джинсовую куртку и оглянулась вокруг, чтобы поскорее избавиться от картинки, так неожиданно вспыхнувшей в ее голове (такие картинки что-то зачистили в последние месяцы). Уже несколько экспрессов промчалось мимо, а до прибытия местного поезда, останавливающегося, если не пересесть, на всех станциях, оставалось, судя по расписанию, еще 18 минут. Двое школьников старших классов средней школы, стоя по разные стороны платформы, переговаривались по сотовым телефонам, хотя можно было поговорить и так. Подражая юным бандитам из телевизионных драм, они говорили нарочито грубо; резкие хрипящие согласные их речи надолго зависали в душной темноте, множились эхом пьяных взрослых вскриков из забегаловки у входа в станцию. В это время к противоположной платформе подкатил поезд, и один из школьников залез в него, мгновенно забыв (Масако-тян видела выражение его лица) о своем оставшемся ждать поезда товарище. Беспокойно заворочался от шума отходившего поезда спящий на соседней скамейке пьяный клерк. Белая рубашка с пятнами пота, похожими на контуры материков на школьном глобусе, мято вылезала из черных брюк, очки будто соскальзывали с блестящего от жира носа. Очнувшись, он, видимо, чтобы больше уже не сморило, закурил, ломая сигареты. Mild Seven, 1 mg, как у ее матери, с презрением отметила Масако-тян – «настоящие мужчины должны курить что-то покрепче или уж совсем бросить». Курение не помогло, поскольку скоро он опять спал, – сигарета, долго тлев на его губе, упала на скамейку между ног.