Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то председатель суда привел его к себе домой. В комнатах было тихо, пустынно. Председатель сказал:
— Не успели мои орлы жениться и подарить нам внуков.
Двух его сыновей призвали в один день, оба сейчас где-то под Москвой. С какой гордостью отец называл их орлами! А жена председателя встретила Дадоджона радушно, словно близкого друга сыновей, но в глазах ее он увидел и печаль, и зависть, а в вопросе, который она задала, услышал укор.
— Вас не берут? — спросила она.
— Пока нет, — потупился Дадоджон. — Но я надеюсь: подавал заявление…
Соврал, снова соврал — он был противен сам себе. В ту ночь он долго не мог уснуть, кляня себя за низость. Да мужчина ли он, в конце концов? Неужто так и не преодолеет страх и трусость, будет мириться с тем, что хуже других? Да, теперь хуже. Во всем хуже. Хуже, хуже, ху-уже, твердил Дадоджон, словно бы вколачивая в себя эту мысль. Он вспоминал Ислама, Мансура и Давлята. Да и здесь, в суде, чуть ли не каждые десять дней менялись народные заседатели, и они уходили на войну, забегая попрощаться, они не очень-то скрывали удивление, что Дадоджон остается.
— Ладно, мы будем бить нечисть на фронте, а ты не давай ей плодиться тут, — сказал ему Раджибали Боев, рослый и дюжий грузчик с хлопкозавода.
Вспомнив эти слова, Дадоджон спрыгнул с кровати и, натыкаясь то на стул, то на стол, забегал по тесной каморке. «Ты же сам нечисть», — сказал он себе.
В ту ночь голос совести звучал в нем сильно и мощно, и, пожалуй, впервые он не услышал подленького голоска, мешавшего проявить решимость. Утром он поднялся свежим и бодрым. Твердость духа укрепило и письмо от Наргис, прекрасной дочери богистанского кузнеца Бобо Амона.
Дадоджон и Наргис вместе учились в кишлачной школе, вместе росли и тянулись друг к другу, не сознавая, что это начало большой и чистой любви. Романтические чувства их расцвели в годы разлуки, когда Дадоджон учился в юридической школе. Они обменивались нежными, волнующими письмами, а летом, в дни каникул, встречаясь тайком в садах кишлака, читали стихи о любви, говорили о прочитанных книгах. Они уподобляли себя влюбленным героям бессмертных поэм и преданий, считали, что разлука — испытание, и любили повторять слова поэта — «в разлуке цветок любви расцветает»…
Вот и в том письме, которое Дадоджон получил наутро после бессонной ночи, Наргис писала, что пусть не берут его ни кручина, ни сомнения, пусть ее чувства к нему вдохновляют его, пусть он верит в нее — она любит сильнее, чем Лейли любила Меджнуна и Ширин Фархада. Когда призовут его защищать Родину-мать, пусть пойдет он в бой за правое дело с легким сердцем и бьется отважно и смело. Наргис будет гордиться им и его мужеством, она будет самой счастливой, она дождется его возвращения с победой!..
Прочитав эти строки, Дадоджон схватил перо и бумагу, написал заявление и тут же отнес его в военкомат. Он прорвался к самому военкому и упрашивал отправить его в действующую армию как можно быстрее. Но военком, человек в годах, с усталым, морщинистым лицом, отвечал, что надо потерпеть, всему свое время. Дадоджон продолжал настаивать. Военком вздохнул и сказал:
— Я и сам подал два рапорта, да вот, видишь, сижу еще здесь. Так что иди и жди.
— Вы мне не верите? — вырвалось у Дадоджона.
— Все, — сказал военком, — прекратить разговор. Учись выполнять приказы.
— Какие приказы?
— Ждать!
Так и ушел Дадоджон ни с чем, и дни ожидания стали днями новых забот и новых, еще более мучительных тревог.
С фронта приходили горькие вести. Враг оккупировал большую часть Украины, всю Белоруссию и Прибалтику, окружил Ленинград и рвался к Москве.
Председатель суда получил похоронку на старшего сына — «пал смертью храбрых в боях за свободу и независимость нашей Советской Родины». Три дня не показывался судья на люди, на четвертый пришел на работу и взялся за дело с удвоенной энергией. Откуда только брались у него силы? Кроме своих непосредственных обязанностей он исполнял множество общественных поручений, занялся размещением эвакуированных, их трудоустройством, определял в детские дома ребятишек, потерявших родителей, двух сирот, голубоглазых, белоголовых мальчишек, усыновил.
А Дадоджон решил пойти в райком комсомола — а вдруг пригодится и он? Ему поручили участвовать в организации помощи фронту — собирать для воинов теплые вещи и сухофрукты, денежные средства и ценности в фонд армии. Он с жаром взялся за это поручение и в свободное от работы время ходил и ездил по кишлакам, беседовал с десятками, сотнями людей, выступал на митингах и никогда не возвращался с пустыми руками.
Но, увы, его подстерегала беда. Как-то шел из дальнего кишлака пешком. Моросил дождь, навстречу дул промозглый ветер. Потом стал падать мокрый снег. Дадоджон простудился и оказался в больнице. Диагноз-воспаление легких, температура доходила до сорока градусов. Мучили колющие боли в груди, сухой и жесткий кашель. Врач, лечивший его, высокий кареглазый русский человек, сказал, что несколько дней Дадоджон находился между жизнью и смертью, а когда дело пошло на поправку, велел не обольщаться: сильны и опасны остаточные явления.
— Придется еще полежать дней десять, — прибавил он.
— Но у меня заявление в военкомате, — взмолился Дадоджон. — Принесут повестку, а я тут прохлаждаюсь. Опять отсрочка?
— Ничего страшного. Больных в армию не берут. Все равно не миновать нас: к нам направляют на комиссию.
— Мои товарищи давно уже на фронте, одному мне почему-то отсрочка, — горестно вздохнул Дадоджон, терзаемый своими тяжкими думами.
Врач, ничего не знавший об этих думах, улыбнулся.
— Всякое бывает, — сказал он, — не надо огорчаться. Наступит час, призовут и вас, и меня.
— И вас? — удивился Дадоджон.
— Там мое место, там, — вздохнув, произнес врач и опустился на табурет возле койки. — Сердце, говорят, у меня пошаливает… потому и не берут. А оно кровью обливается, мое сердце, оттого и болит. Как представлю раненого, искалеченного бойца, который ждет моей помощи, так и хватаюсь за сердце…
Помолчали.
— Ладно, — сказал врач, вставая, — не будем отчаиваться. Будем исполнять свой долг, ремонтировать пока таких молодцов, как вы. Вера в себя, говорят, — половина победы.
— Да, смелого пуля боится…
— …и штык не берет, — засмеялся врач. — Хорошая песня, мудрая! — и он ушел из палаты.
Через десять дней Дадоджон вышел на работу и вновь окунулся в многообразие