Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дадоджон проснулся в холодном поту. Все, о чем он думал, ощущая себя отверженным, словно бы раскрылось в этом сне. Значит, и вправду его не призывают из-за отца? Может, поэтому и не доверили более высокой работы? Неужели так и жить ему с клеймом сына врага народа, нести бремя проклятой отцовской вины и отцовской крови?
«Но ведь сын за отца не ответчик, не хочу я жить с кровоточащей раной в груди, доверьте мне, и я оправдаю ваше доверие, я буду работать и сражаться достойно, как вы, и даже лучше, чем вы, смелее, храбрее… Поймите же, я ваш и с вами!» — кричал Дадоджон в мыслях.
А утром в его дверь постучали. Он открыл и увидел человека в полувоенной форме. Тот протянул ему листок серой бумаги. В глаза сразу бросилось слово «повестка». Дадоджон не поверил, прочитал еще раз. «Приказываю Вам, гражданину Остонову Дадоджону, явиться для направления в РККА». И, опять не поверив, спросил:
— Это мне? Дадоджону Остонову?
— Вам, Дадоджону Остонову, — ответил мужчина. — Явиться ровно в десять ноль-ноль.
— Спасибо! — воскликнул Дадоджон. — Спасибо, товарищ! Спасибо!..
И стало ему легко и радостно, свалился с души тяжкий камень. Все его думы, сомненья, тревоги и сны показались смешными, чепухой это было вздором, игрой растравленного воображения, а вот оно, настоящее, — этот серый листок со словом «повестка», который доказывает, что ему верят, на него надеются и призывают встать в ряды защитников Родины. Нет радости сильней, нет большего счастья.
Брат внушал ему: люди — волки, каждый стоит лишь за себя, каждый трудится для себя. Поэтому везде и всюду ищи свою выгоду, ловчи и изворачивайся, умей выжидать и нападать, брать и не отдавать. Не спеши на помощь тому, кто в беде, прежде взвесь, что получишь и как обернется. Все несчастья свершаются по божьей воле, и поэтому вызволять бесполезно: спасти не спасешь, того и гляди сам пропадешь. Лучше подтолкни скользящих на краю пропасти, пусть летят, коль не могут ходить, пускай не мешают другим.
На фронте, глядя непрестанно в лицо смерти, Дадоджон постиг иную правду. С ним делились последним сухарем, делился и он; рискуя жизнью, он вынес с поля боя раненого товарища, потому что товарищи не раз спасали от верной гибели его самого. На фронте не было места ни эгоизму, ни рвачеству, ни хитростям и подлостям, которым учил Мулло Хокирох. Дадоджон понял это нутром, всем своим существом и сожалел лишь о том, что не смог избавиться от излишней доверчивости и мягкотелости и, избегая лицемеров, все-таки шел… да, шел на поводу обстоятельств.
Под стук колес, каждый оборот которых приближал его к дому, он спрашивал себя, как будет жить дальше и сумеет ли преодолеть свои слабости и пороки? В какие еще переплеты бросит его судьба?
Он вспомнил одно из писем Мулло Хокироха. Брат поздравлял его с орденом, хвалил за доблесть и мужество, советовал обязательно вступить в партию… Дадоджон несколько раз перечитал это письмо. Его изумление не знало границ. Что стало с братом? Неужели это он написал такое? Мулло Хокирох, учивший ловчить и хитрить и жить ради собственной пользы, теперь призывает стать коммунистом — лучшим из смелых и стойких, человеком, готовым и жизнь отдать за народное, общее дело!..
«Может, и брат изменился», — решил Дадоджон тогда, подумав, что сам он стал совсем другим.
«Черта с два! Кривое дерево выпрямит огонь», — подумал Дадоджон, глядя в кромешную темь за окном вагона.
Он казнил себя за то, что опять не проявил характера, воспользовался выгодным ему стечением обстоятельств и тем самым вновь оказался бесформенным воском в руках судьбы. Ему бы презреть Шерхона, сдать его в милицию, хотя бы открыто сказать, что о нем думает, а он на дармовщинку жрал с ним курицу и распивал водку, благодаря его помощи едет в поезде, не решился попросить за бедолагу капитана, испугался, как бы тот не узнал… Изменились условия — переменился и он? Неужто в человеке все так непрочно? Ведь на фронте он вел себя по-иному. Он беспощадно относился к врагу и чутко, заботливо к другу. Там он постиг, сколь многолика подлость, и давал отпор всем ее проявлениям.
Однажды артиллерийскую часть, в которой служил Дадоджон, отвели на переформирование. Она расположилась в небольшой белорусской деревушке, и Дадоджон оказался на постое в хате молодой красивой женщины, муж которой еще не вернулся из партизанского отряда. Батарейные острословы шутили: «Эге, да тебе повезло», однако Дадоджон был далек от фривольных мыслей, вел себя сдержанно и тактично, называл хозяйку сестрой. Она тоже отнеслась к нему как к брату и часто, поверяя свои горести и печали, рассказывая о кошмарах, которые пришлось пережить, засиживалась в отведенной ему комнатенке до полуночи. Дадоджон, зная, как способно утешить доброе слово, выражал ей сочувствие и вселял надежды на лучшее. Рассказывал ей о родном Богистане, о горячем солнце и звонких серебристых ручьях, о многоцветных — синих и белых, красных и палевых, зеленых и желтых — скалах и обширных полях, об удивительно сладком винограде и на редкость вкусных фруктах, зреющих в садах отчего края. Женщина поведала ему, как встретила и полюбила мужа, он сказал ей про свою любовь к Наргис, и она пожелала ему счастья.
Она всегда была рада видеть в своей хате боевых товарищей Дадоджона и, когда он как-то сказал, что хотели бы отметить день рождения одного из командиров орудий, взяла все хлопоты на себя. Было весело, звучала гармонь, пели и плясали, шумно вспоминали всякие курьезы из фронтовой жизни, рассказывали анекдоты. Хозяйка веселилась вместе со всеми, танцевала с каждым по очереди. Дадоджон не заметил, как она исчезла из комнаты. Да если бы и заметил, то не придал бы значения, мало ли хлопот, когда в доме гости? Кто-то предложил очередной тост, Дадоджон выпил, и ему, вообще не умевшему пить, стало плохо. Он выбежал во двор. Прислонившись к стене между оконцами, вдруг услышал голоса, звучавшие с хозяйской половины, и показалось — остановилось сердце.
— Ну, что ты ломаешься, милая, ведь не девчонка? — насмешливо говорил мужчина. — Или я хуже