Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Напряженные пальцы комкают край одеяла. Слегка наклонившись вперед, Эжени закрывает глаза и пытается сдержать рыдания. Терять самообладание нельзя, только не сейчас, не в присутствии надсмотрщиц. Сестра-распорядительница будет счастлива увидеть, как она впадает в истерику, ибо тогда появится возможность снова запереть ее в одиночной палате.
– Ты новенькая?
Рядом раздается девичий голосок, и Эжени открывает глаза.
К койке подходит Луиза. На округлых щеках нежный румянец. Каждый год с приближением средопостного бала девушку охватывает приятное волнение. В марте ее лицо обретает живые краски, которые затем снова поблекнут на целый год. Как по волшебству, в этот весенний период прекращаются истерические припадки – и у Луизы, и у большинства остальных.
Девушка прижимает к груди красное кружевное платье.
– Меня зовут Луиза. Можно мне присесть?
– Конечно. Я Эжени.
Эжени откашливается – от подкативших рыданий сдавило горло. Луиза садится рядышком и улыбается ей. Густые, черные, вьющиеся волосы юной пациентки волнами падают на плечи; лицо у нее нежное и совсем детское, да и ведет она себя как ребенок – от этого Эжени слегка успокаивается.
– Ты уже выбрала себе наряд? Я вот что нашла – испанское платье. И остальное, все, что нужно, у меня тоже есть – мантилья, веер, серьги. Красивое, правда?
– Очень.
– А твое где?
– Мое?..
– Где твое бальное платье?
– У меня его нет.
– Тогда тебе лучше поторопиться – бал всего через две недели!
– Какой бал?
– Средопостный, конечно, какой же еще? Когда тебя привезли? Вот увидишь, это будет чудесно! На нас придет посмотреть весь Париж! И еще я тебе открою секрет… только ты никому не говори, ага? На балу мне сделают предложение.
– Правда?
– Жюль попросит моей руки. Он интерн и красивый-прекрасивый. Я стану его женой и уеду отсюда. Представляешь, скоро я буду женой врача!
– Не слушай эту чушь, новенькая.
Луиза и Эжени оборачиваются одновременно. Сидя на соседней койке, Тереза невозмутимо вяжет шаль. Луиза вскакивает с обиженной гримаской:
– Помолчала бы! Это не чушь! Жюль попросит меня выйти за него замуж.
– Хватит ездить нам по ушам байками о своем Жюле. Тут и без тебя оглохнуть можно.
– Это ты нам по ушам ездишь своими спицами, с утра до ночи только и слышно – клац-клац, клац-клац. У тебя пальцы еще не заржавели от этих железяк?
Тереза прыскает от смеха. Еще пуще разобиженная Луиза поворачивается к ней спиной и удаляется.
– Бедняжка Луиза… Очень уж доверчивая. Этот недуг будет похуже безумия. Меня зовут Тереза, но тут все кличут Вязуньей. Терпеть не могу это прозвище – дурацкое какое-то.
– Эжени.
– Да, я слышала. Когда тебя привезли?
– Вчера.
Тереза качает головой. На ее койке высится целая гора клубков шерсти и аккуратно сложены несколько шалей. Одно из своих творений женщина накинула себе на плечи – безупречно связанную, петелька к петельке, толстую черную шаль. Терезе, должно быть, около пятидесяти, а может, чуть больше; из-под головного платка выбиваются надо лбом седые пряди. Полная, мягкая, с грубоватым, но безмятежным лицом, Тереза вид имеет скромный и материнский. На фоне других женщин она кажется относительно нормальной, хотя неизвестно, что нужно принимать за норму. Так или иначе, на взгляд Эжени, ни в облике, ни в поведении Терезы нет признаков помешательства.
Девушка наблюдает, как полные руки проворно орудуют спицами.
– А вы? Когда вы здесь оказались?
– О… Так давно, что потеряла счет годам. Должно быть, больше двух десятков лет прошло. Уж наверняка.
– Больше двадцати лет…
– Да, детка. Но я это заслужила. Вот, смотри.
Тереза откладывает вязание и закатывает правый рукав кофты до самого плеча. На внешней стороне руки у нее зелеными, выцветшими от времени чернилами набито сердце, пронзенное стрелой, и мужское имя – «МОМО». Тереза улыбается:
– Я его в Сену столкнула. Но он сам виноват. И вот ведь сволочь, даже не утонул. – Она закрывает рукавом татуировку и натягивает его до кисти, затем опять невозмутимо берется за свое вязание. – Любила я его до смерти. Никто на меня до него не зарился – дурная я была и хромая, с тех пор как мой пьянчуга-папаша столкнул меня с лестницы. Думала, так и пропаду пропадом. Но потом вдруг появился Морис и давай мне байки лепить о красивой жизни. Поначалу чуть ли не на руках носил, а дальше я и глазом моргнуть не успела, как стала по его наущению уличной девкой. Каждый вечер ходила на заработки, а коли мало денег приносила, он меня поколачивал. Да только мне все это было как с гуся вода – от папаши-то я и не такого натерпелась. Ну и любила я его опять же, Мориса, моего Момо. Десять лет так с ним прожила, и ни разу такого не было, чтобы вечером я не стояла на улице Пигаля. И такого, чтобы вечер без тумаков обходился – от Момо или от клиента какого, – тоже не упомню… Но когда Момо меня целовал, я обо всем забывала. И было так до того самого дня, когда я застала его с другой. Как увидела, что он стучится в дверь к Клодетте, так кровь у меня и вскипела, можешь поверить. И это после всего, что я для него сделала… В общем, дождалась, пока он выйдет, и пошла следом. Долго шла – этого засранца понесло куда-то к черту на кулички, – а на мосту Согласия я уж не стерпела, догнала его, задохлика, да и столкнула в реку. Хиленький он был, тощий, как палка от метлы.
Тереза перестает вязать и смотрит на Эжени с улыбкой – холодной и спокойной, освоенной за годы смирения и самоотрешенности.
– Меня прям там, на месте, и повязали. Уж как я орала! Словами не передать. Но ни разу с тех пор не пожалела, что его столкнула. Об одном лишь сокрушаюсь – что не сделала этого раньше, и не потому, что он меня бил, а потому что разлюбил ради другой.
– И за все двадцать лет… вас так и не выпустили на свободу?
– А я не хочу никуда идти.
– Как же это?
– Да вот так. Понимаешь, я никогда не чувствовала себя так покойно, как здесь, среди чокнутых. Мужики дурно со мной обращались. Все тело у меня изувечено – хромаю, нога зверски ноет, пописать не могу, не скрючившись от боли в три погибели, шрам через всю левую грудь – мне ее ножом отрезать хотели. А здесь я вроде как под защитой, среди своих, женщин. Вяжу шали для девчонок. Покойно мне. Так что нет, за ворота я ни-ни. Пока у мужиков будет хер между ног, беды для нас на земле не закончатся.
Эжени краснеет и отворачивается. Она не привыкла к таким грубым выражениям, и в рассказе Терезы ее поразило не столько содержание, сколько форма. Эжени выросла в буржуазной среде, где единственной вольностью в поведении, которую время от времени можно было себе разрешить, считался смех на публике, а о нищете и о жизни в том Париже, откуда вышла Тереза, она лишь читала в газетах и в книгах Золя. Теперь ей придется иметь дело с другой столицей – с той, где чащобы Монмартра и косогоры Бельвиля, где грязь, нечистоты, арго и где крысы снуют по канавам. В платье, скроенном портным с Больших бульваров, Эжени чувствует себя непростительно буржуазной. Уже одно это платье, обычный предмет одежды, отделяет ее от остальных женщин в дортуаре. И отчаянно хочется его снять.