Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слыхала я, вы собираетесь в Варад. В самом деле, приезжайте, ведь просто ужасно, что тут делается. Каждый раз, как прохожу мимо аптеки и вижу там чужих людей, прямо хочется их придушить. Есть тут один старый аптекарь, точно такой же седой, как господин Рац, – так вот, когда увидела я эти седые волосы и белый халат, стала в двери и говорю себе: Маришка, или тебе снится, или ты с ума сошла, ведь это – господин аптекарь Рац, с аптечными весами в руке, и госпожа Рац тоже там, пилюли раскладывает по коробочкам в задней комнате. Потом вдруг этот старик аптекарь идет к двери, и я вижу, что не сон это, к сожалению, и я вовсе не сошла с ума, хотя такое не было бы чудом!
А в доме вашем живет семья того жандарма, вы ведь знаете, они еще тогда вселились, когда вас увезли в гетто, конечно, потом они куда-то исчезли. Слыхала я, что они всю мебель и вообще все, что там было, погрузили на подводу и увезли в Пешт.
Дом потом долго стоял пустой, я какое-то время не ходила туда, потому что болела, пару недель лежала. Когда выздоровела, первым делом пошла к вашему дому – и вижу, двери открыты настежь. Вошла я, и вижу, вельможная барыня, что паркет снят, ручки на дверях оторваны, в ванной комнате ни ванны, ни умывальника нет, дальше и перечислять не хочу. Ничего во всем доме не осталось, только в кухне, на полу, валяются какие-то фотокарточки, да и те разорваны в клочья.
Знаю, очень вы огорчитесь, вельможная барыня, когда приедете, потому что некуда вам будет податься. Я все-таки вам написала, хотя бы затем, чтобы сказать: приходите, пожалуйста, жить ко мне, на улице Кёрёш, номер 7, у меня нормальная квартира, комната с кухней. Если вы будете здесь, я буду спать в кухне, комната же – хорошая, чистая, там вам будет нормально. А дневник Евы и те несколько фотокарточек – все это у меня, ну, и клетка, потому что Манди, бедняжечка, еще в прошлом году померла.
Сама я живу более-менее, служу кухаркой в одной семье, с 8 утра до 7 вечера. Сын моей сестры, вы ведь его помните, Йошка, на Дону пропал без вести, а муж ее в Пеште попал под бомбежку. Бёжике, дочь моей младшей сестры, тоже теперь вдова. В общем, с семьей у нас так дела обстоят. Я постарела, волосы сплошь седые, точно, как были у господина аптекаря, бедняжки.
Очень жду вас, вельможная барыня. Господину редактору передайте привет. Надеюсь, он в добром здравии, не так, как эти несчастные депортированные, которые сюда вернулись.
Мадам Фридлендер говорит, вы, вельможная барыня, изменились не сильно, слава Богу!
Целую ручки,
Маришка
Дорогая Агика!
Получила я от тебя, через Америку, весточку и посылку. Голодаем мы ужасно. Твоя посылка прямо от голодной смерти спасла нас, меня и мою старую мать, потому что мы обе совсем ослабели. Матери моей, ты ведь знаешь, вот-вот будет восемьдесят, из восьмерых детей рядом с ней одна только я. Война и нашу семью разбросала, братья и сестры мои, не по своей воле, а принужденные обстоятельствами, оставили нашу бедную старую мать одну. Проклятая война эта, которую обрушил на нас бесноватый Гитлер, сильнее всего подкосила нас, беспомощных пожилых женщин. Мы не только голодаем, но еще и мерзнем. Материной пенсии ни на что не хватает, а я, если и удается найти работу, не могу заработать столько, чтобы обеспечить нас хотя бы питанием. Только спекулянты жируют, у них-то на все хватает. Ты только не думай, что меня это сейчас волнует, просто не могу смотреть, как страдает моя мать, а если человек не ест досыта, он быстро превращается в животное. Может быть, и я животным уже становлюсь? Да что «может быть», так и есть, потому что Ева умерла, а я стою в очереди за хлебом! Что же это, если не животное существование? Какое еще горе может меня постичь, если я пережила такое! Как выясняется из твоего письма, с 17 октября прошлого года Евы нет в живых. А если еще представить, какой смертью она умерла! Я ведь все время дрожала от страха за вас, с тех самых пор, как немцы в 1944 году пришли сюда. Когда твой муж был на фронте, ты часто вспоминала слова Гете: «Между отчаяньем и надеждой», – вот и я металась между отчаянием и надеждой. И лишь сейчас я до конца осознала ужасную правду! Что тебе написать? Ты знаешь, с 1913 года вы – моя настоящая семья, за долгие-долгие годы я разве что несколько недель провела со своей родней. Чем была для меня семья Рац, кем была для меня ты, ты и так знаешь. Как знаешь и то – ведь ты сама пишешь об этом, – что Ева была мне как родная. И это, Агика, чистая правда!
Ева очень тебя любила, только по-другому, так, как вообще дети любят свою мать. Ты была для нее идеалом, она считала тебя красивой и умной, хотела во что бы то ни стало походить на тебя. Ты лучше всех умела ее развлекать. Ведь в доме дедушки и бабушки Ева чувствовала себя несчастной. Она никогда об этом не говорила, но я чувствовала: она не может тебе простить, что вы развелись и ты уехала без нее в Пешт. Ты знаешь, какая она была умненькая, сколько в ней было здорового самолюбия, воли к жизни, как она умела наслаждаться жизнью, да, осознанно наслаждаться. Она понимала, что у дедушки с бабушкой ей лучше, комфортнее, понимала, что в Вараде ей многое достается легче, чем в Пеште, потому что тут все дешевле, потому что тут нет больших расстояний, потому что в Вараде ничто не мешает ей заниматься спортом и приобщаться ко всем доступным развлечениям.
Она и мужа твоего любила, даже очень любила, хотя, конечно же, понимала, что это из-за него вы не можете жить вместе. С невероятной проницательностью она почувствовала, что Бела – хороший человек и что тому, чтобы он жил с вами, мешают такие политические и экономические силы, с которыми Бела ничего не может поделать. Так что если и была в ней какая-то обида, то это ни в коем случае не обида на Белу, а только на тебя. Не думай, что она когда-нибудь говорила мне об этом; но для того, кто так знает все движения души ребенка, все его тайные мысли, как знала я мысли Евы, это не так уж трудно было угадать. Сейчас, когда ты пишешь мне, что случилось с твоей матерью, бедняжкой, когда пришли немцы, тут я должна тебе сказать: я, к сожалению, совсем не удивлена. Удивляюсь я лишь тому, что сама ты никогда ничего не замечала. Я не хочу этим сказать, будто считала твою бедную мать душевнобольной, но то, что у нее была такая душевная предрасположенность, при которой даже небольшое потрясение вызывает самые странные реакции, – факт несомненный. Да ей особых потрясений и не требовалось, достаточно было чего-то неожиданного, выпадающего из повседневности – например, появления какого-нибудь нежданного гостя, – чтобы вокруг нее возникала такая атмосфера, что всем нужно было спасаться. Вспомни хотя бы время, когда в Варад вошли венгры и Сепешвари отобрал у твоего отца аптеку. Я никогда не собиралась подробно рассказывать тебе о тех двух месяцах, я знала, что твоя жизнь тоже совсем не безоблачная, но то, что за эти два месяца творила со своим окружением твоя мать и что пришлось вынести из-за нее несчастному ребенку, убедило меня в том, что с ней происходит что-то очень серьезное. При этом ты знаешь, как я любила ее, да и я знаю, что бедняжка была очень добрым человеком, полна была любви, у нее была едва ли не потребность помогать другим. Если сейчас я все это пишу, то думаю, этим я не оскорбляю ее память. И если я в чем-то тебя упрекаю, то вовсе не в том, что ты осталась жить, а девочка умерла – ведь могло бы произойти и наоборот, – упрекаю я тебя лишь в том, что ты усыпляла себя обстоятельствами, которые казались тебе реальными, всем тем, о чем я писала выше, и не добилась, чтобы Ева, пускай в гораздо более скромных материальных условиях, но жила с тобой и у тебя. Ты, находившая в себе силы так бороться за своего мужа, когда все вокруг говорили, что борьба эта безнадежна, ты, в конце концов и сейчас сумевшая спасти его из того ужаса, в каком вы оказались в Вараде, наконец, ты, которая так понимала людей, потому что в тебе есть какая-то особая чуткость, ты, Агика, лишь с этим вопросом не сумела справиться достойно! Наверное, я сейчас жестока к тебе: ведь ты – единственный человек, который протянул мне руку помощи, благодаря тебе мне достался первый хороший кусок, ты всегда была добра и ласкова со мной, так что, возможно, у меня вовсе нет права так прямо говорить тебе все это. Но ты ведь знаешь, что я, даже в своих интересах, не умею быть неискренней. Письмо твое переполнено жуткими самообвинениями, но ответственна ты не в том, в чем себя обвиняешь. Конечно, я знаю, ты не была такой уж безответственной или легкомысленной по отношению к Еве, знаю, что ты со многими обсуждала ситуацию, в которую попала Ева, знаю, что все без исключения уговаривали тебя принять реальное решение, все, и прежде всего – отец девочки. Каждый говорил, что выходящая окнами в сад, расположенная на южной стороне дома, белоснежная детская комната, хорошая, удобная квартира, то, как старательно и педантично поддерживала порядок в доме бабушка, одним словом, упорядоченные, буржуазные обстоятельства жизни не могут идти в сравнение с тогдашним твоим неустроенным, беспокойным существованием. Это – тоже правда, но, к сожалению, не вся. Ты привыкла слышать от меня только правду, даже если это больно. Из твоего письма я чувствую, что тебе это необходимо, что ты не хочешь, да и не можешь говорить о чем-либо постороннем, – так попробуй посмотреть в глаза правде и примириться с ней, потому что, к сожалению, изменить положение дел мы уже все равно не можем.