Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я один, что ли? — опешил Есенин.
— Ну, и других крестьянских поэтов… Но именно вас, как самого талантливого из современных русских поэтов, используют во взаимоотношениях между нациями.
— Вот блядь! — вырвалось у Есенина. — В какой омут я попал!
Троцкий засмеялся его непосредственности.
— Да, бляди! Политические проститутки! Образнее и не скажешь! В омут… именно в омут! В омут невидимой, тайной и грязной борьбы за власть попали вы, Сергей Александрович. Но политика не терпит сантиментов: «а-ля гер ком а-ля гер…». У меня к вам одна просьба: не давайте повода для этих провокаций милиции и ВЧК! А в остальном я вам помогу, — он глянул на часы. — Где вы печатаетесь?
— «Красная новь», — ответил Есенин.
— Знаю. Редактор — Воронский. Хороший журнал. Я там тоже печатаю свои статьи. Правда, там же публиковал резкие выпады против меня Вардин… Вы с ним не знакомы? — словно невзначай спросил Троцкий.
— Нет, то есть я познакомился с ним через Анну Берзинь, это было в Кремлевской больнице. Он настойчиво советовал начать работу над темой революции и ее вождей.
— Вождей, конечно, Зиновьева, Сталина, Каменева, Бухарина? — вставил Троцкий. — Ну, а вы? — продолжал выпытывать он.
— Энтузиазма не проявил, — вывернулся Есенин.
— И навлек гнев высокопоставленного большевика?
— Напротив, он даже предложил поселиться в его великолепной квартире.
Троцкий насторожился.
— Но я отказался. Не желаю быть обязанным.
— Как всегда, вы поступили опрометчиво, Сергей Александрович! И скоро это почувствуете, последствия не заставят ждать… — Он отошел к столу, сел на стул, потянулся и, не стесняясь, широко зевнул. — Извините, не высыпаюсь! Дел по горло!
«Лев разинул пасть, — насмешливо подумал Есенин. — А зубы-то у тебя вставные…»
И отчаянно, словно ныряя в этот «омут» с головой, спросил с неподдельным трепетом:
— Лев Давидович, только откровенно… Вы лично считаете меня антисемитом?
— Ну вот! Опять на колу мочало… — Не сразу нашелся Троцкий. — Глупость! Знаете, Сергей Александрович, стоит мне лишиться своего могущества, как эти сосновские, устиновы, бухарины не стесняясь и меня обвинят в русофобии. Они будут спрашивать со страниц газет и прочих изданий: «Может, происхождение Бронштейна-Троцкого мешает поверить в историческую возможность русского народа?» Никакой вы не антисемит, так же как я никогда не был и не буду русофобом… — Как бы отвечая уже не Есенину, а более серьезному и грозному оппоненту, Лев Давидович вновь превратился в «трибуна» вождя революции. — Просто работает система, созданная Лениным для захвата и удержания власти любой ценой. И эта система, в создании которой и я принимал активное участие, сумела разрушить Российскую империю не потому, что она более эффективна и совершенна, а потому, что ее набор средств борьбы за власть не имеет никаких морально-этических ограничений. И эта игра на национальных чувствах — лишь небольшое и не самое ужасное средство для выживания! — Троцкий поглядел на часы. — И хватит об этом! Хотите издавать журнал?
— Это так неожиданно, Лев Давидович, — опешил Есенин, не ожидая такого поворота.
— Ну почему же… Не надоело зависеть от Воронских, Устиновых и прочая, прочая? Начинайте свое дело! Денег я дам, сколько потребуется, только определитесь, с кем вы, Есенин! Но… если в вашем творчестве не произойдет поворота, ваш поэтический путь для меня закончится, вы меня поняли?
— Понял, — коротко ответил Есенин. В голубых глазах его блеснули льдинки, зубы крепко сжались.
— И еще, Сергей Александрович, — продолжал Троцкий тоном покупателя, уже совершившего выгодную сделку. — Хотелось бы убедить вас, Есенин, что современный революционный художник не должен обращать слишком много серьезного внимания на тяготы жизни народа, его нищету или просчеты властей. Поэту следует устремлять свой взгляд в будущее, в то время, когда мировая революция объединит все народы в одну счастливую семью. Вы должны дать людям надежду, что все испытания и страдания их не будут бесконечными. Вот я лично… Я лишен меркантильных забот о своем собственном очаге! — Тут Есенин непроизвольно оглядел огромный кабинет Троцкого. — Будьте и вы выше быта и работайте ради светлого будущего.
— Я понял, — упрямо наклонив голову, как перед дракой, повторил Есенин.
— Так что поняли?
— Я… Я Божья дудка! — произнес Есенин с отчаянием.
Троцкий опять устало снял пенсне.
— Теперь уже я ничего не понял. Что значит «Божья дудка»?
— Я не разделяю ничьей литературной политики. Она у меня своя собственная. Я сам! Пишу, как дышу. Как говорят мужики у нас в Константинове, «че вдыхаю, то и выдыхаю». Понимаете, Лев Давидович? Северный крестьянин не посадит под свое окно кипарис, ибо знает закон, подсказанный ему причинностью вещей и явлений.
«А этот крестьянин «в цилиндре» не так-то прост… Видно, сколько волка ни корми… — Промелькнуло за стеклами очков Троцкого. — Ну что ж… Дышите, Есенин, дышите… Только не задохнитесь ненароком…»
— Все! До свидания! Надеюсь на вашу крестьянскую смекалку. Думаю, она вам подскажет, «че вдыхать и че выдыхать». Обращайтесь прямо ко мне или к Блюмкину. О нашем разговоре никому не «выдыхайте». Даже Бениславской… Хорошая девушка. Я слышал о ней от своего сына, Льва Седова… Эх, молодость, молодость! До свидания, Есенин, — попрощался Троцкий, демонстративно заложив руки за спину. И добавил вслед уходящему легкой походкой поэту: — Вам бы лучше уехать из Москвы, если предоставится такая возможность.
Выйдя из кабинета, Есенин увидел спешащего ему навстречу Блюмкина.
— Уже поговорили?
— От души. Денег предложил на издание журнала! — побледнел Есенин от ярости, вспомнив разговор с «трибуном революции».
— Я же говорил, — самодовольно ухмыльнулся Блюмкин. — Ну, а ты как?
— А я ни КАК и ни СИК!.. Я просто дышу, Яков Блюмкин, как Божья дудка. Тебе этого не дано понять!
— Нет, я понял. Понял, — озверел Блюмкин, как накануне в гостинице «Савой». — Зря я тебя из тюрьмы вызволил, Есенин, зря! Жалко, осечка вчера вышла, — крикнул он вслед удаляющемуся по коридору Есенину.
— И сегодня тоже, — обернулся Есенин. — Но за тобой это не заржавеет, Яша! Член Иранской компартии… Еще все впереди, я надеюсь! — И не осознавая, где он и кто сейчас вокруг него, или, наоборот, все прекрасно понимая, прочел на ходу, громко, с вызовом:
И пускай я на рыхлую выбель
Упаду и зароюсь в снегу…
Все же песню отмщенья за гибель
Пропоют мне на том берегу.
Был холодный, ветреный зимний вечер февраля 1924 года. Ветер несся по улицам и переулкам, то затихая, то снова усиливаясь, лохматил лошадиные гривы, вырывал клочки сена с возов. От его порывов хлопали входные двери и гремело оторванное железо на крыше. В свете качающихся фонарей снежные хлопья летели косо, быстро наметая сугробы.