Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я проснулся на следующее утро, солнечный свет уже танцевал на листьях за окном, отбрасывая блики на оранжевые занавески, которые я так и не задернул, ввалившись в комнату в пять утра, пьяный от усталости. В глазах, когда я закрыл их, остался зеленый блеск монитора. Во сне мне являлись таблицы и графики, по пикам и впадинам которых я летал то вверх, то вниз, словно по американским горкам, мимо набегавших и исчезавших чисел. Очнувшись, весь в поту, я обнаружил, что давно проспал обед и от моего единственного свободного дня почти ничего не осталось.
Я вдруг почувствовал себя глубоко несчастным. Ощущение это, ясное, лихорадочное, вспучилось волной, пробившейся сквозь туман, окутывавший изнуренный мозг. Я ждал, пока оно уйдет, но грудь уже резал острый, крепнущий, сжимающий тиски страх. За ним, пронесшись, как ураган над равниной, как взрывная волна от ударившей бомбы, накатила паника. Я прижал руку к сердцу — оно билось быстро, сильно и — стоп, дрогнуло — с перебоями. Сердечный приступ. Я вскочил с кровати и метнулся в ванную, сунул голову под холодный кран, в потрескавшуюся сиреневую раковину, но тут же вернулся, пошатываясь, в комнату, вспомнив, что именно в ванной почему-то чаще всего умирают от инфаркта. Я не хотел умирать в ванной. Я вообще не хотел умирать. В венах на шее пульсировала кровь — дрожащими толчками, словно дергающийся в пробке автомобиль. Я натянул джинсы, футболку, ботинки на босу ногу и вывалился в холодный и ясный зимний день. Падавший с рваного неба свет не столько выявлял, сколько размывал контуры дрожащего мира. Не отрывая глаз от серой неровной мостовой, уверенный в том, что вот-вот свалюсь на камни, клонясь навстречу ветру, я двинулся по Мюнстер-роуд к больнице «Чаринг-Кросс».
Может, из-за холодного ветра, кусавшего голые руки, или постепенного осознания того, что смерть еще не схватила меня старческими костлявыми пальцами, или просто так, само по себе, сердце стало замедлять бег. Давление, что окружало меня со всех сторон — стискивало виски, шею, глаза и все прочие части тела, — понемногу начало спадать. Я стал замечать обступавшие меня грязные, бурые строения. Ощутил жаркое дыхание автобуса, увидел трех садящихся в него девушек с прыщеватыми лбами. Я медленно повернулся и побрел домой, потрясенный силой накрывшей меня волны. Я раскинул широко, как мог, руки, обратил к солнцу лицо и осторожно повернулся на каблуках.
Снова вернулся страх. Возникшие где-то в затылке дрожащие точки тьмы начали разрастаться, накрывать мысли, образы, ощущения. Но теперь они не имели никакого отношения к сердцу — я решил, что схожу с ума. Что-то подобное происходило с моим отцом. Может быть, теперь пришла моя очередь. Я открыл дверь трясущимися руками и забрался на кровать. Какое-то время смотрел на переплетение хлопчатобумажных нитей на наволочке, на извилины трещин на потолке, потом вытянул пальцы и попытался сосредоточить взгляд на многоугольниках клеток кожи, пятнышках и родинках, волосяных фолликулах, мягких полосках кутикул, наползающих на ногти в белых крапинках. После чего забылся поверхностным сном.
Когда я проснулся, день почти закончился. Мир погружался в безрадостный воскресный вечер. На канале Би-би-си шла программа, ведущий которой был откровенным расистом, а звонившие в студию — параноиками и психопатами. Похоже, бремя воскресного вечера давило не на меня одного. Уик-энд завершился, пришло время собрать вещи, разложить на столе карандаши — в строгом соответствии с их размером, — время выбрать галстук и рубашку и написать письма. Последнее постоянно откладывалось с учетом казавшихся бесконечными выходных, но забывать о себе не давало. Звонившие на радио выплескивали накопившийся гнев на иммигрантов, студентов, правительство. Может быть, они просто пытались отсрочить столкновение с неизбежным: признанием того неотвратимого факта, что впереди у каждого целая выматывающая рабочая неделя. Я ощущал их передававшийся радиоволнами гнев как исполненную страсти и жестокости музыку.
Слушая программу, я приготовил тост и все добавлял сахару в чай, ложку за ложкой. Набравший к ночи силу свет уличных фонарей, пробиваясь сквозь листья, трепетавшие на ветру, отбрасывал странные рыжие тени. Не включая свет в комнате, я устроился в кресле и слушал, как доносившиеся из радио голоса смешивались со звуками ночи — воем противоугонной сигнализации, шорохом проносившихся в темноте автомобилей, шагами соседа сверху, гладившего рубашки на всю неделю. Он то выходил, то возвращался к гладильной доске, слушая то же шоу, что и я; щуплые проволочные вешалки позвякивали всякий раз, когда он вешал очередную выглаженную сорочку. Потом сосед почистил зубы и, напевая тихонько, ушел в спальню. Я тоже потащился к кровати, завернулся в холодное, засаленное одеяло и спрятал голову под подушку.
На следующее утро будильник вырвал меня из сна, наполненного смутными кошмарами, коридорами с запертыми дверьми, текущими кранами и скрипящими полами. А еще там было лицо, неузнаваемое, но знакомое и постоянно ускользавшее. Я оделся в темноте и стал чистить зубы, глядя на себя в зеркало, но не выдержал и отвел глаза, испугавшись того, что можно узреть, если долго смотреть в молодое лицо, лишенное надежды. Ощущение неясной беды, не столь острое, как накануне, но более глубокое, сдавило грудь сразу же, как только я шагнул под холодный дождь, поднял воротник и направился к подземке.
Бездомная старуха сидела на корточках, монотонно раскачиваясь и подтянув к груди узловатые колени. Кости ее скрипели, тонкий протяжный стон звучал то чуть громче, то чуть тише, одежды шуршали и хлюпали в сырой темноте. Как обычно, я положил рядом с ней яблоко, и она, впервые за все время, подняла голову и посмотрела на меня, оскалив желто-бурые зубы. Глаза ее, широкие, черные, были на удивление ясными, но смотрели как будто сквозь меня, в некую сумрачную, неприютную даль.
Сидя на работе, я чувствовал, как движется по венам кровь. Я вспоминал, как брел, держа руку на опадающем тяжело сердце, в больницу, и пальцы начинали холодеть, а дыхание учащалось. Структура моего страха была многослойной, сложной, осязаемой. Вокруг жили своей жизнью рынки, портфельные менеджеры требовали кофе, швыряли в гнездо телефонные трубки и метали друг в друга бумажные самолетики, а я сидел неподвижно, прислушиваясь к наползающему страху Мэдисон взглянула на меня — сначала дружелюбно, потом озабоченно, а когда я не ответил, продолжая смотреть прямо перед собой, в электронные глубины компьютера, — враждебно. Баритон взял отпуск и отправился с подругой из оркестра в Девон. Яннис, вернувшийся с легким загаром после уик-энда в Марракеше, раскачивался взад-вперед в офисном кресле и заунывно трепался на греческом по телефону с матерью, время от времени отворачиваясь от трубки, чтобы откашляться и сплюнуть серо-зеленую мокроту, пятна от которой уже окружали мусорную корзину. Лотар уехал вместе с генеральным, и его отсутствие было единственным светлым пятном в той тьме, откуда накатывала паника.
Страх шел волнами, различавшимися по тону и представленными каждая своим ужасом. Первым был страх перед сердечным приступом, память о последнем, предчувствие, что следующий будет тяжелее. Я осторожно пошевелился, и дыхание мгновенно участилось, а легкие мелко затрепыхались. Я втянул холодный неподвижный воздух и почувствовал наконец сердце, торопливое, настойчивое биение в горле, болезненное давление ребер и панику легких. Мысли побежали по кругу, подкрепляясь объедками информации, почерпнутой из брошюрок, разбросанных обычно на столе в больничных приемных, и сериалов про «скорую помощь». За острой болью в левой руке последовала колющая в центре груди. Я помассировал левое плечо — мышцы сжались и задрожали. Сердечный приступ часто путают с расстройством желудка. В животе тут же заурчало. Я выпрямился. Симптомами управлял мозг. Мной овладевал уже настоящий ужас.