Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хорошо, только сначала вынесу ночные горшки.
– Не нужно, десять горшков – это слишком долго, вы устали… Я их заберу сама, вам нужно выспаться…
– Пани Стелла, вы даже представить себе не можете, как я соскучился по своим горшкам! – Доктор широко улыбнулся.
Утром, глядя, как малыши просыпаются и зевают до сладкого изнеможения, как они пищат, почесывая пупочки и выгибая спинки, чешут затылки и вытирают скатившуюся на подушку слюну, Гольдшмит забыл о тюрьме, война и гетто казались уже не такими страшными, все снова встало на свои места. Уютное тепло детских постелек с тонким запахом вспотевших, разгоряченных тел вытеснило собой все неприятные воспоминания. Он вновь почувствовал себя счастливым.
После обеда Януш отправился бродить по гетто, чтобы раздобыть еду или деньги для детей у состоятельных людей, спекулянтов, просто старых знакомых как в гетто, так и на арийской стороне. В очередной раз наведался в благотворительную организацию ЦЕНТОС – Центральное правление товариществ общественной опеки, затем заглянул на почту – по распоряжению юденрата, которого со временем добился педагог, невостребованные продуктовые посылки, пропускаемые в гетто до декабря 1941 года, отдавались сиротам.
Время торопилось: секунды, часы и дни опадали, ссыпались к ногам, где их моментально подхватывало и уносило ветром. Гольдшмит сдавал на глазах: заострившиеся черты, желтоватый цвет кожи бросались в глаза знакомым, не видевшим его хотя бы несколько дней. Он продолжал подбирать на улице новых детей, так что голодная, но счастливая семья разрасталась, требуя все больших расходов. Цены же на продукты могли измениться за несколько часов в зависимости от какого-нибудь публичного заявления или события. Рабочие в мастерских получали шесть злотых в день; 26 апреля 1941 года картофель стоил два злотых и сорок грошей за килограмм, a ll мая того же года – пять злотых; хлеб в мае стоил пятнадцать злотых за килограмм, а крупа – восемнадцать. После скандального перелета в Великобританию Рудольфа Гесса твердый доллар тотчас подскочил со ста двадцати восьми злотых до ста семидесяти, а мягкий – с пятидесяти до семидесяти, а во время распространившихся сплетен об убийстве Геринга и вовсе вырос до двухсот. После начала войны с СССР цены подскочили еще выше.
В начале июня 1941-го приют не спал всю ночь, перепуганные дети лежали с открытыми глазами, а доктор, Стелла и два учителя сидели у окна и смотрели сквозь щелки занавески: по улицам Хлодная, Сенаторская и Электоральная до самого утра маршировал шипованный строй солдат, похожий на драконью чешуйчатую спину; каски блестели, отражая лунный свет, сталь винтовок и пулеметов грозно оскаливалась, а танки с грохотом лязгали гусеницами, теснили и мучили землю своей массой; мебель приюта дрожала, точно от страха, стекла нервно позвякивали, и даже граненый стакан двигался по столу, как испуганное насекомое. «Сталин, мы едем!» – белело в темноте, мелькая на массивных башнях. Немецкие войска пересекали Вислу через мост и двигались в сторону Советского Союза. Крытые брезентом, насупившиеся грузовики пылили и прокуренно кашляли выхлопом, утробно бормотали какую-то послушную, оробевшую перед волей человека околесицу.
Дети лежали в кроватках, спрятавшись под одеяла, уснуть никто не пытался, все слушали скрежет и топот войны – навязчивое дыхание хаоса. В ту ночь перепуганное гетто молилось особенно истово, каждый чувствовал: вот по миру шагает ошалевшая, неистовая армада, доморощенный, обласканный политическими опахалами сатана облизывает губы и сшибает города своими лапами, роет могилы и прячет-прячет под землю миллионы людских голов, засыпает, как желуди. Отпущенная на волю из глубины, из первобытных расщелин, освобожденная от цепи гадина бороздит рогами грунт, алчет крови и разрушения, насилует стальным хвостом и когтями, оставляя на корке планеты веками не зарастающие рубцы и трещины. Земной шар хрустит под этим натиском, как яйцо, дрожит и осыпается, а тварь-чудовище знай себе плещется и кувыркается, жрет человечину.
* * *
Отто ждал на улице Новолипки подле тоннеля, проходившего сквозь дом на арийскую сторону. Рядом на посту скучали два солдата: один все время зевал, второй равнодушно водил по сторонам глазами. К ним приблизился польский полицейский, так называемый «синий», о чем-то спросил, зевающий немец буркнул в ответ, отвернулся. Айзенштат отошел от дома так, чтобы солдаты и полицейский исчезли из поля зрения. Позеленевшие стены с облупившейся штукатуркой и пыльными окнами закрывали половину неба, Отто стоял в тени. Поймал на себе пару вопросительных взглядов, брошенных из ближайших окон, понял, что привлекает внимание, и отошел в сторону. Посмотрел на обрубок ствола ясеня, похожего на перепиленный бивень. Вспомнил, как в детстве ласкал рукой пористую кору деревьев, царапал ногтем, пробовал горький сок на вкус и сплевывал позеленевшие слюни. Положил сейчас руку на эту древесную кость и придвинулся ближе, вдохнул: обглоданное кварталом дерево не хранило ни воспоминаний, ни запахов. Его гладкая, истертая кора походила на камень, а от древесной культи веяло лишь смертью. Дерево очень походило на окружающих людей – это было дерево гетто.
Наконец из высокой арки вышел худой мужчина лет сорока в сером пальто и помятой коричневой шляпе, с запоминающимся скуластым, очень подвижным лицом. Взгляд незнакомца сразу зацепился за Отто, выделил его, и человек без тени сомнений направился прямо к Айзенштату, хотя на улице находилось немало других мужчин его комплекции и возраста, а самого архитектора в Антифашистском блоке никто не мог видеть даже на фото.
Представитель блока подошел вплотную, заглянул в глаза Отто, как бы желая удостовериться, что опытный глаз не обманул его. Отто чуть было не произнес традиционное для ашкеназов приветствие «шолем-алейхем»[5], но одернул себя и мысленно усмехнулся: это было бы неуместно. Присмотревшись к архитектору, человек толкнул его плечом:
– Идем, дружок, стоя мы будем привлекать слишком много внимания… Мы на самой границе, еще и у входа.
Мужчина поднял воротник пальто и бодро зашагал вперед, а Отто подался следом; чтобы не отставать, ему приходилось растягивать шаг. Фамильярность обращения неприятно уколола Айзенштата, но он проглотил его, посчитав, что так принято в подпольной среде. На первых порах он решил не показывать свой норов, а дальше будет видно, как реагировать на такое наглое амикошонство.
Представитель блока говорил обрывисто, иногда бубнил под нос, так что слова можно было разобрать с трудом. Когда на улице попадались встречные, замолкал. По нарастающему характерному душку Отто понял: идут на кладбище – самое удобное место для разного рода нелегальных встреч. Еврейское кладбище прилегало к католическому, располагавшемуся вдоль улицы Повознковская на арийской стороне.
Из-за серого воротника доносилось:
– Меня зовут Хаим… настоящее имя говорю… слишком доверяю панне Новак… сейчас хочу понять, как далеко… с виду ты… но Эва ручалась за тебя, дружок…
Айзенштат, прислушиваясь, то и дело задевал плечом своего спутника, потому старался идти в ногу: