Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стоило ему подумать о пальбе, как послышался нарастающий гул. Громов оглянулся. Он шел уже по ночному Ленинскому проспекту — здесь никогда не бывало летом так пустынно; сейчас, вот уже минут десять, ему не встречалось ни одной машины, что за черт! Теперь мчалась целая кавалькада — на страшной скорости мимо него пронеслось несколько десятков иномарок; он еще успел застать начало этих гонок — главного развлечения московской молодой элиты. На фронтах никого из них сроду не видали, зато на ночных московских магистралях они готовы были рисковать сколько угодно. Громов подумал, что охотно передушил бы их — и что, если солдатики по возвращении с подложной войны обратят оружие против власти, он к ним примкнет не без удовольствия. Беда, однако, в том, что они либо не обратят — либо, обратив и добившись своего, выстроят мир хуже и жальче нынешнего, и это будет новым наглядным подтверждением вечного здешнего закона. Что это будет за мир? Стариков выселят в поле, а новая элита, из бывших воинов, устроит в центре гонки уже на танках — шутка ли, после войны им понадобятся ощущения поострей…
В переулках, где мы отлюбили. Нет, сейчас все-таки еще не настоящая грусть. Совсем горько тут станет, когда начнет скрестись по асфальту сухая листва, побегут пятилапые кленовые листья, карябая истрескавшийся тротуар, словно пытаясь удержаться. Странно, он редко бывал счастлив в любви и еще меньше счастья приносил тем, кто любил его, — а вспоминает обо всем этом как о лучших временах: неужели и здесь исполнилась общая закономерность, и нынешняя его жизнь еще хуже прежней? От того и сбежал в свою армию: не умел с людьми. Хотел чистоты, которой не бывает, а жизнь — искусство возможного. Может, и Россия всю жизнь делает себе хуже, потому что перестает удовлетворяться возможным, а лучшего построить не в силах — и потому все рушит, все начинает с нуля и вынужденно удовлетворяется времянкой там, где только что высилась высотка, в которой, видите ли, дуло, поэтому и снесли… Черт его знает, чем кончит он сам. Сбежал воевать, потому что ему не годилась такая жизнь, — а поскольку вечных войн не бывает, он будет теперь довольствоваться послевоенным убожеством, от которого раньше брезгливо отворотился бы. Приспосабливаться придется все равно — но уже к другому, худшему; вывод — бери, пока дают. Впрочем, что он окрысился на Россию? Так было у всех, после всех революций…
Он дошел до поворота на Кравченко, прошел мимо пустых, спящих троллейбусов автопарка — некоторые спали с открытыми дверьми, как люди дремлют с открытыми ртами. Неожиданно во дворах послышался топот и свистки. За кем-то гнался ночной патруль. Громов вжался в стену.
— Стоять, бля! — заорали во дворе. В следующую секунду раздался выстрел. Похоже, патруль шутить не собирался. Рядом с Громовым распахнулось окно.
— Лезь сюда, идиот, — прошептал невидимый жилец.
Громов на заставил себя уговаривать. Он подтянулся и перевалился через подоконник.
— Обалдел совсем, да? — сказал шепот. — По ночам шляешься. Сейчас бы шлепнули к черту…
Громов присмотрелся к нежданному спасителю. В первый момент он не понял, мужчина перед ним или женщина. Кажется, юноша, бритый наголо, напоминающий новобранца. Спаситель решительно шагнул к окну, закрыл его, опустил штору, и Громов ясно увидел, что это девушка, худая, высокая и носатая; конечно, все это было сном, потому что это была Катя Штейн, а Кате Штейн неоткуда было взяться в городе в разгар войны.
— Чего уставился? — сказала она зло.
— Катя, — прошептал Громов.
Она подошла ближе и вгляделась.
— Громов?
— Да.
— Что, с фронта сбежал?
— Да нет, в отпуске.
— А, — сказала она вполголоса. — Доигралась.
— Почему доигралась?
— Сдавать пойдешь.
— Почему сдавать? Ты с ума сошла?
— А чего ты со мной будешь делать? Ты же офицер, нет? Служебный долг, присяга, все дела.
За окном топотал и свистел патруль.
— А что ты вообще здесь делаешь?
— А ты?
— Я в отпуск приехал, домой иду.
— В комендантский час?
— Я думал, его нет давно.
— В центре нет, а тут есть.
— Черт, — сказал Громов. — Катька, но ты же…
Меньше всего он ожидал увидеть в Москве эту девочку из своей прежней жизни, ЖД, каких мало было даже в тогдашней московской стихотворческой братии.
— Что я? — резко спросила она. — Договаривай, Громов, договаривай.
Прокурорский тон —